пошла, расправляясь, на дно. Мальцев осмотрелся. Моторная лодка подошла уже совсем близко, видны были даже лица сидевших. Стадо покинуло берег и теперь двигалось по гребню берега на восток. Неожиданно для себя Мальцев решил, что ему нет никакого смысла возвращаться сегодня в Пялицу. Вернуться он успеет и завтра. Да, именно завтра, решил он, взявшись за весла. И никакой внутренний голос не подсказал Мальцеву, что от этого решения все его планы полетят кувырком уже через несколько часов…
III
Петропавлов, начальник пялицкого рыбопункта, длинный, вроде Мальцева, а потому и оправдывавший не только свою фамилию, но и прозвище — «Два Мужика», задержался по причине пустой и необязательной. На Большую Кумжевую он должен был выйти гораздо раньше, чтобы не пропустить отлив, но Алексею почему-то втемяшилось во что бы то ни стало дождаться рейсового самолета, с которым собирался прилететь его шурин. Шурин жил в соседнем селе, виделись они всего три недели назад, событием прилет никаким не был, дома оставалась жена Петропавлова, которая превосходно могла встретить брата, но ежели Алёхе что западало в голову — хоть ты расшибись, а он на своем стоять будет!
Шурин прилетел, пошли разговоры, а когда, спохватившись, что отлив вот-вот кончится и придется переть против прибылой воды, бросились к лодке, встретилась Катерина с почты и вручила Петропавлову пакет с газетами и журналами для рыбаков. Так и получилось, что свежие, только что прибывшие с самолетом журналы, вместо того чтобы спокойно пролежать до следующего дня в Пялице под замком, отправились на Большую Кумжевую к рыбакам, которые при долгом дне читали их истово, от корки до корки…
После обеда все высыпали на берег. Неожиданно выяснилось, что с Петропавловым отправляется в село и Лукин, а на смену ушедшему в тундру пастуху остается дед Филя и другой пастух. Мальцева это только обрадовало. Все эти дни он пытался разговориться со стариком Митрохиным, самым старым и самым знающим из оленных пастухов, чтобы порасспросить его об оленях и пастьбе.
…Дед Филя не обманул ожиданий Мальцева. Говорил он трудно, порой косноязычно, как человек, привыкший больше молчать, общаться с оленями и собаками. Но Мальцев ждал от старика не красноречия, а знаний практических, на которые Митрохин оказался неисчерпаем. Из года в год движение оленей здесь проходило по установленным путям и в определенные сроки. Весной из тайги и тундры олени начинали двигаться к морю, в самом начале лета выходили на морской берег, спасались в теплое время морскими ветрами от гнуса, оводов, слепней, а к осени снова поворачивали в тайгу, шли вдоль рек на лесные озера и там оставались на зимовье. Митрохин называл места летних и зимних стоянок, перечислял ручьи, реки, озера, которыми из года в год определялась жизнь оленных пастухов, — и Мальцев, представляя себе карту берега, видел, как неожиданно оживают для него древние поселения, которые он исследовал. На те же места, где еще недавно стояли тоневые избушки отдельных семей и ловили семгу, а летом с оленями выходили пастухи, — на тех же самых местах останавливались на лето древние рыболовы и оленеводы. За тысячелетия в хозяйстве почти ничего не изменилось — разве что поредели пастбища, выбитые более многочисленными стадами, да море отступило чуть дальше от прежней кромки прибоя. Мальцев знал, что на многих лесных озерах тоже есть остатки древних поселений, где найдены следы более основательных, зимних жилищ-землянок. Считалось, что в них жили люди четыре-пять тысяч лет назад. А по рассказам Митрохина выходило, что именно к этим озерам до сих пор приходят в начале зимы оленные пастухи, потому что зимой в лесу тепло, а рядом, на высоких холмах, лежат самые лучшие ягельники — оленные пастбища.
И здесь же, неподалеку or лесных озер, на кейвах, и в глубине полуострова таились древние саамские святилища-сейды, жилища духов.
Сейды располагались в самых различных местах. Одинокая скала среди болот, громадный камень на утесе, словно положенный чьей-то гигантской рукой, лежащие в ряд или по кругу обломки скал на ровной поверхности тундры — все это могло быть сейдом. Но что за духи жили в этих скалах, как они назывались, какую роль играли в жизни саамов — ничего этого не смогли узнать этнографы, потому что к их приходу старые боги лопарей оказались почти забыты. Саамы знали, что в этих местах надо говорить тихо, ходить осторожно; надо приносить духу жертву — рыбу, кусок мяса, олений рог, лоскут одежды… Но — кому? «Сейдушке, духу, черту», — пытались объяснить саамы настойчивым исследователям или проклинающим их богов миссионерам-священникам. Мальцев читал отчеты, расспрашивал сам и понемногу приходил к мысли, что эти боги были много древнее, чем саамы, которые донесли о них лишь смутную память; боги каких-то более древних народов, чей быт, чья культура и предания отразились в культуре саамов, как мелькнувшие блики в потускневшем зеркале. От саамов почитание этих мест перешло к оленным пастухам.
Митрохин подтвердил, что они с отцом, приходя на Бабье озеро, где был сейд, добавили не одну пару ветвистых рогов в большую кучу на скале и тоже привязывали цветные лоскутки от рубашек к стоящей неподалеку старой, засохшей лиственнице.
— А мне Макарыч говорил, что сейд был еще на Горелом озере, — добавил к рассказам Митрохина второй пастух, молчавший до того у окна.
— Это который тебе Макарыч говорил? — спросил у него дед Филя. — Не Заборщиков ли? Он в наши места, бывало, ходил…
— Он самый, — подтвердил пастух и перевернулся на живот. — Да только какой же там сейд? Я и у лопарей спрашивал — не помнят они…
— А может, не сказали тебе, Гаврилыч, не захотели? — предположил Митрохин и, обращаясь снова к Мальцеву, сказал: — Они не захотят что сказать — и не скажут. Такой народ! А что сейд на Горелом был — так это точно. Такое уж оно, Горелое озеро… Это и я скажу, что неладно там! Вот почему и стороной обходим его…
— А обходим потому, что делать там с оленем нечего, так скажи, Терентьич, — отозвался Корехов. — Рыбы, почитай, в озере нет, ягель поубавился давно, да и дикарь колхозных оленей из стада манит. Вот и не ходим. А что до чертовщины этой — болтовня одна!
По тону Митрохина Мальцев чувствовал, что старик о Горелом озере недоговорил, как будто ненароком затронул нечто запретное, а теперь, задетый пренебрежительной репликой Корехова, не знает, как быть — отстаивать ли свою правоту, или промолчать, признавая оплошность.
— А все же что там, на Горелом? — спросил Мальцев, решив добраться до истины. — Или люди пропадали?
— О людях не скажу, не слыхал, — после недолгой паузы отозвался дед Филя. — Дак ведь разное говорят, всего не проверить! Мало ли кому что мерещиться станет… Я с отцом раза три парнишкой бывал, да и потом случалось. Иной раз ничего: придешь, уйдешь — озеро как озеро. А в другой раз придешь — словно кто рядом с тобой все время ходит, за спиной стоит. Глянешь — нет никого! И оленя не удержать тогда: рвется от воды, в тундру бежит, как ты его ни держи. И рыбы настоящей нет. А один раз — сам видел, о себе говорю — ночью проснулся, смотрю: сполохи над озером играют! Что, думаю, осень еще, да не в небе, у самой воды пляшет… Только приглядываться стал, а оно как полыхнет — и вверх ушло…
— Да ты, Терентьич, с вечера к бутылке не прикладывался ли? — спросил со смехом второй пастух. — Тогда и не такое увидишь!
Митрохин обиженно промолчал.
— А далеко отсюда до Горелого? — спросил Мальцев, во время разговора записывавший в свой дневник названия и приметы мест, маршруты оленьих стад и все то, что вставало перед ним в рассказах пастуха. — Как туда добираться?
— Никак, Лександрыч, на Горелое бежать собрался? — поинтересовался со своих нар Корехов, читавший новый журнал. — Далеко!
— А с него станет. Ноги что у лося — знай меряет! Ему не в устаток и на Поной сбегать, — усмехнулся второй пастух. — Ты расскажи ему, Терентьич!