Мама встает со стула, прижимает к себе малыша и стонет. О, Господи, Брайди, он задыхается.
Побегу за мамой, говорит Брайди, и через минуту возвращается с миссис Хэннон. Касторовое масло, говорит миссис Хэннон. Есть у вас? Любое масло. Из печени трески? Подойдет.
Она капает масло в рот малышу, переворачивает на живот, жмет на спину, снова переворачивает, сует в горло ложку и достает оттуда белый шарик. Вот и все, говорит она. Молоко. В горлышке у деток оно скапливается и густеет - капайте любое масло, чтобы удалить комочки.
Господи, плачет мама, он чуть не умер. Я не пережила бы, ей-богу.
Стиснув малыша в объятиях, мама плачет и благодарит миссис Хэннон.
Что вы, миссис, не стоит. Теперь ложитесь с ребеночком в постель, отдохните, вы оба страху натерпелись.
Пока Брайди и миссис Хэннон укладывают маму в постель, на стуле, где она сидела, я замечаю пятна крови. У мамы кровь идет и она умрет? Можно ли говорить: «Смотрите, на мамином стуле кровь»? Нет, сказать ничего нельзя, потому что у взрослых вечно какие-то секреты. Я знаю, что если спрошу о чем- нибудь, мне скажут: какая тебе разница, чего глаза вылупил, не твое дело, иди на улицу играть.
Придется все держать при себе, или с ангелом поговорить. Миссис Хэннон и Брайди уходят, и я сажусь на седьмую ступеньку. Я рассказываю ангелу, что у мамы идет кровь и она умрет. Мне хочется, чтобы он сказал fear not , но ступенька холодная, нет ни света, ни голоса. Я уверен, что он улетел навсегда – наверное, потому что мне уже девять лет, почти десять.
Но мама не умирает. На следующий день она встает и начинает собираться в церковь, где будут крестить малыша, и говорит Брайди, что никак не может себя простить за то, что ее девочка умерла и попала в лимб, куда попадают некрещеные малыши - может, там тепло и уютно, но все же темно веки вечные и никакой надежды выбраться на свет Божий даже в Судный День.
К нам пришла бабушка, и она говорит: точно, некрещеным младенцам в рай не попасть, даже надеяться нечего.
Господь был бы жестоким, говорит Брайди, кабы так поступал.
Ему приходится быть жестоким, говорит бабушка, иначе толпы протестантов и прочих младенцев будут ломиться на небеса, и с какой это стати туда их пускать? Они же нас мучили восемь столетий.
Младенцы не мучили, говорит Брайди. Они ведь маленькие.
Помучили бы, кабы стали постарше, говорит бабушка. Их на то и рожали.
Малыша одевают в кружевную распашонку, в которой всех нас крестили.
Мам, а как его зовут? - спрашивает Мэлаки.
Альфонс Джозеф.
Слова будто сами слетают у меня с губ: дурацкое имя какое-то, и вовсе не ирландское.
Бабушка сверкает глазами – они красные у нее, стариковские, - и говорит: кто-то по губам давно не получал. Мама дает мне пощечину, и я лечу через всю кухню. У меня сердце колотится и хочется плакать, но разводить сырость нельзя, потому что папы дома нет, и я из мужчин самый старший. Мама говорит: марш наверх и рот закрой, и чтоб ни шагу из комнаты.
Я задерживаюсь на седьмой ступеньке, но она по-прежнему холодная - ни света, ни голоса.
Дома тихо, все ушли в церковь. Я сижу наверху и жду, отщелкиваю блох на руках и ногах и думаю: жаль, что папы нету, и брата жалко, у него какое-то имечко иностранное – Альфонс, - недуг, а не имя.
Немного погодя внизу раздаются голоса - говорят про чай, шерри, лимонад и булочки, а малыш такой чудесный, правда? Альфи - иностранное имя, но все равно, он такой добродушный, такой милый, Боже благослови его, точно в рай попадет – вылитый отец, и мать, и бабушка, и копия братиков, которые умерли.
Мама подходит к лестнице и кричит: Фрэнк, спускайся, съешь булочку с лимонадом.
Не хочу. Сами ешьте.
А ну, спускайся, кому говорю, не то я сама поднимусь по лестнице и задницу тебе надеру, и будут у тебя скорби.
Скорби? А что это такое?
Какая тебе разница, что это такое. Спускайся немедленно.
Голос у нее строгий, а «скорби» – это, похоже, опасно. Пожалуй, спущусь.
На кухне бабушка говорит: смотрите, какая у нас рожа кислая. Нет бы порадоваться за братика. Только мальчики в этом возрасте вечно заноза в заднице - мне ли не знать, я двоих вырастила.
Лимонад и булочка очень вкусные, и малыш Альфи щебечет и радуется, что его покрестили, ведь он несмышленый еще и не знает, что у него недуг, а не имя.
От дедушки из Северной Ирландии приходит телеграмма с денежным переводом на пять фунтов для малыша Альфи. Мама хотела бы сходить за деньгами на почту, но она не может надолго вставать с постели. Папа говорит, что на почту пойдет сам. Мама отправляет меня и Мэлаки вместе с ним. Папа получает деньги и говорит нам: ладно, ребятки, идите домой и скажите маме, что я через пару минут буду дома.
Папа, говорит Мэлаки, тебе в паб нельзя. Мама сказала, что деньги надо принести домой. Папа, нельзя пить.
Ну же, ну, сынок. Иди домой к маме.
Папа, отдай деньги нам. Их малышу прислали.
Ну же, Фрэнсис, будь умницей. Слушайся папу.
И он уходит к «Саутс Паб».
Мама сидит у камина с Альфи на руках. Она качает головой. В паб он пошел, верно?
Да.
Я хочу, чтоб вы вернулись туда и заставили его оттуда уйти. Встаньте посреди паба и всем расскажите, что папа пьет на деньги, которые прислали для малыша. Скажите, пусть все знают, что в доме ни крошки еды, и ни уголька - топить нечем, и малыш голодный, а молока нет ни капли.
Мы идем по улицам и Мэлаки во весь голос репетирует речь: папа, папа, пять фунтов малышу прислали - не тебе, чтобы ты все пропил. Малыш там плачет в постели, надрывается, просит молока, а ты сидишь тут и пьешь пинту.
Папа из «Саутс Паб» ушел, но Мэлаки все равно хочет встать посреди паба и выступить с речью, а я ему говорю, что надо скорее искать папу в других пабах, пока он не пропил все пять фунтов. Но мы нигде не можем его найти. Он знает, что мама будет его искать, или нас отправит, а в этой части Лимерика, не говоря уже про всю округу, столько пабов, что можно целый месяц искать. Придется сказать маме, что его и след простыл, и она ругает нас: бестолочи вы. О, Господи, мне бы сил, я бы все пабы в Лимерике обошла, уж я бы лицо ему расцарапала, ей-богу. Идите назад, обыщите все пабы у вокзала, и кафе «Нотонс» проверьте.
Мне приходится идти в одиночку, потому что у Мэлаки понос и он от горшка не отходит. Я прохожу по всем пабам на Парнелл Стрит и в ее окрестностях, заглядываю в закутки, отведенные для женщин, и во все мужские туалеты. Мне хочется есть, но домой, не отыскав отца, я возвращаться боюсь. В кафе «Нотонс» его тоже нет, но в углу за столиком спит какой-то пьяница, а его порция рыбы с картошкой завернутая в «Лимерик Лидер» валяется на полу, и если я это не съем все достанется кошке, и я пихаю сверток под свитер и бегом за дверь на улицу и к вокзалу, там сажусь на ступеньки, ем рыбу с картошкой, смотрю на проходящих мимо пьяных солдат в компании девушек, которые все время хихикают, благодаря мысленно того пьяницу, который полил их уксусом и щедро посыпал солью, и вдруг понимаю, что если я сегодня умру, то в прямо ад попаду с рыбой и картошкой в желудке, ведь я их украл а это грех, но сегодня суббота, и если в исповедальнях еще сидят священники, можно очистить душу.
Совсем рядом, на Гленуорт Стрит, доминиканская церковь.
Благословите меня, отче, ибо я согрешил, прошло две недели с моей последней исповеди. Я перечисляю обычные грехи и потом признаюсь, что у пьяного мужчины украл рыбу с картошкой.
Почему, дитя мое?
Я был голоден, отче.
А почему ты был голоден?
В животе было пусто, отче.
Он молчит и качает головой - я это знаю, хотя в исповедальне темно. Дорогое мое дитя, почему ты не