That thou art mine enemy
В книжке сообщается, что с этими словами Катерина, жена Генриха VIII, обращается к кардиналу Уолси, который строит козни и желает, чтобы ей отрубили голову. Смысла этих слов я не понимаю, но мне все равно, потому что это Шекспир, и когда я произношу их, у меня словно алмазы во рту. Если бы мне дали целую книгу Шекспира, я мог бы лежать в больнице хоть целый год.
Патриция не знает, что значит induced или potent circumstances, и Шекспир ее не волнует - у нее есть своя книга стихов. Из-за стенки она зачитывает мне стихотворение про сову и кошечку, которые отправились в море в зеленой лодке, прихватив с собой мед и деньги, но смысла в стихах никакого, и я так Патриции и говорю, а она обижается и заявляет, что вообще больше ничего читать мне не будет. Она говорит, что я сам Шекспира вечно цитирую, а в нем тоже смысла нет. Шеймус снова перестает тереть пол и говорит: не надо ссориться из-за стихов, потом будете ссориться, когда вырастите и поженитесь. Патриция просит у меня прощения, и я прошу прощения, и она зачитывает мне отрывок из другого стихотворения, который мне предстоит выучить наизусть и прочитать ей на следующий день утром, или поздно ночью, когда монахинь или медсестер не будет поблизости.
The wind was a torrent of darkness among the gusty trees,
The moon was a ghostly galleon tossed upon cloudy seas,
The road was a ribbon of moonlight over the purple moor,
And the highwayman came riding,
Riding, riding,
The highwayman came riding, up to the old inn-door.
He’d a French cocked-hat on his forehead, a bunch of lace at his chin,
A coat of the claret velvet, and breeches of brown doe-skin,
They fitted with never a wrinkle, his boots were up to the thigh.
And he rode with a jewelled twinkle,
His pistol butts a-twinkle,
His rapier hilt a-twinkle, under the jewelled sky .
Каждый день я жду – не дождусь, когда уйдут доктора и медсестры, и мы с Патрисией останемся одни, разучим новый куплет и я узнаю, наконец, что же случилось с разбойником и с дочкой хозяина гостиницы, у которой алые губки . Мне стих очень нравится – он увлекательный, почти как мои две строчки из Шекспира. Английские солдаты охотятся за разбойником, потому что он обещал девушке: вернусь я при лунном свете, хотя бы разверзся ад.
Мне и самому хотелось бы вот так же придти лунной ночью в соседнюю палату к Патриции, и плевать на всех с высокого дерева, хотя бы разверзся ад. Патриция собирается прочесть последние строфы, но тут вдруг появляется медсестра из Керри и поднимает крик: сказано ведь было - никаких разговоров между палатами. Дифтерии с тифом говорить не положено, и наоборот. Я вас предупреждала. Шеймус, Шеймус, кричит она, заберите его. Возьмите мальчика на руки. Сестра Рита сказала: еще хоть слово – и уносим его наверх. Мы вас предупреждали: прекращайте болтать - но вы не послушались. Шеймус, кому говорю, уносите мальчишку.
Да будет вам, сестра, он же ничего такого не сделал. Стихи чуток почитал, и все.
Уносите мальчика, Шеймус, уносите сейчас же.
Он склоняется надо мной и шепчет: о Боже, Фрэнки, мне очень жаль. Вот твоя книжка про Англию. Он тайком пихает ее мне под рубашку и берет меня на руки. Он шепчет, что я легкий, как перышко. Я пытаюсь разглядеть Патрицию, когда мы проходим мимо ее палаты, но различаю лишь пятно темных волос на подушке.
Сестра Рита останавливает нас в коридоре и говорит мне, что я очень сильно ее подвел: она-то надеялась, что я буду вести себя хорошо, ведь мне Господь оказал такую милость, и сотни мальчиков из Братства молились обо мне, и монахини и медсестеры инфекционного отделения так обо мне заботились - даже разрешили родителям навестить меня, а это исключительный случай, и вот как я им отплатил - болтовней с Патрицией Мэдиган. Лежал в койке и читал с ней глупые стишки, прекрасно при этом зная, что любые разговоры между тифом и дифтерией воспрещаются. В большой палате наверху, говорит она, у меня будет предостаточно времени поразмыслить о своих прегрешениях, и мне надо просить у Господа Бога прощения за то, что я не слушался и разучивал какую-то ересь - английский стишок про вора на лошади и про девицу с алыми губками, которая совершает страшный грех, - а мог бы молиться или читать житие какого-нибудь святого. Этот стишок она читала - да уж, потрудилась прочесть - и очень советует мне на исповеди во всем сознаться священнику.
Медсестра из Керри идет за нами, тяжело дыша и хватаясь за перила. Не думай, говорит она мне, что я стану бегать на этот край света всякий раз, как у тебя заболит что-то или зачешется.
В палате двадцать пустых коек, застеленных белыми покрывалами. Медсестра велит Шеймусу положить меня у стены в дальнем углу палаты и проследить, чтобы я ни с кем не заговаривал – если кто вдруг покажется у дверей, хотя это крайне маловероятно, поскольку на всем этаже больше нет ни души. В этой палате, говорит она ему, давным-давно, во времена Великого Голода, лежали больные лихорадкой, и одному Богу известно, сколько народу тут померло – иных так поздно привозили, что ничего нельзя было сделать, разве только омыть перед похоронами, и говорят, что глубокой ночью тут плач слышен чей-то и стоны. Как вспомнишь, вздыхает она, что с нами вытворяли эти англичане, так сердце разрывается. Ладно, пусть не они на картошку вредителей наслали, все равно - они же не потрудились их извести. Какие они безжалостные, бессердечные – не жалели даже детей, которые умирали в этой самой палате. Пока они тут мучились, англичане сидели у себя во дворцах и набивали животы жареной говядиной и отборным красным вином, а у бедных детей рты были зеленые, потому что они жевали траву, Боже спаси нас и сохрани, и не допусти, чтобы голодные времена повторились.
И то верно, жуткие были времена, говорит Шеймус. Он сам нипочем не хотел бы оказаться здесь ночью и видеть все эти зеленые рты. Медсестра меряет мне температуру. Слегка повышенная, говорит она. Теперь тебе надо хорошенько выспаться, тем более что с Патрицией Мэдиган, у которой седого волоса не будет, болтать уже не получится.
Она качает головой и глядит на Шеймуса, и он тоже печально качает головой.
Нянечки и монахини вечно думают, что ты не понимаешь, о чем они говорят. Когда тебе десять, почти одиннадцать, все считают, что ты простак, вроде моего дяди Пэта Шихана, которого роняли на голову. Нельзя ни о чем спрашивать. Нельзя подать вид, что ты понял, почему сестра так сказала про Патрицию Мэдиган – это значит, она умрет, - и надо скрыть, что тебе жаль до слез эту девочку, которая разучила с тобой чудесное стихотворение, хотя монахиня говорит, что оно плохое.
Медсестра говорит Шеймусу, что ей пора, а ему надо вымести ветошь из-под моей койки и протереть полы во всей палате. Вот стерва старая, говорит мне Шеймус, надо же, побежала к сестре Рите и наябедничала, что вы стихи друг дружке читали – так разве можно заразиться через стихи, если только не влюбиться, ха-ха, а это черт возьми вряд ли, ведь тебе сколько? Десять или одиннадцать? Никогда о подобном не слыхивал, чтобы мальца переправляли наверх только из-за стихов, и я даже всерьез подумывал пойти в 'Лимерик Лидер', обо всем рассказать, чтоб напечатали эту историю – но меня тут же с работы уволят, едва сестра Рита проведает. Все равно, Фрэнки, в один прекрасный день тебя отсюда выпишут, и ты сможешь читать любые стихи, какие захочешь, а вот Патриция - не знаю, не знаю, Боже спаси нас.
Он узнает про Патрицию через два дня, потому что она встает с койки и идет в туалет, хотя ей велели пользоваться судном, а в туалете теряет сознание и умирает. Шеймус вытирает пол, по щекам у него катятся слезы, и он говорит: такая хорошенькая – и умерла в туалете - вот несчастье, ужасное безобразие. Она очень переживала, Фрэнки, что из-за нее ты читал стихи и попал в другую палату. Она считала, что одна во всем виновата.
Ни в чем она не виновата, Шеймус.
Знаю, и я ей об этом говорил.