— Но я знаю, как ты работаешь, Лукас, — говорила она, подавая угощения. — Ты изучаешь место действия, беседуешь с теми, кого собираешься использовать в качестве прототипов, с Цолликоффером, например.
— Мне просто не дает покоя смерть Тимоти… и та проницательность, с которой Цолликоффер разгадал, как все случилось. — Он адресовал эти слова мне, но вступила Эмма:
— Я предупреждаю тебя, Лукас. Ни ты, ни я не выдержим больше такой осады.
— Почему она все время твердит про осаду? — спросил он меня. — Это будет такая же работа, какую я делал всегда.
— Нет, это осада, Лукас. Для нас обоих. И я слишком устала, чтобы выдержать ее еще раз.
— Я заехала не только для того, чтобы вручить подарки, — постаралась я разрядить обстановку, — но и пригласить вас на вечернюю рождественскую службу в меннонитской церкви.
Они оба с готовностью приняли мое предложение.
К одиннадцати часам вечера Оскар привез меня назад, и мы, взяв Йодеров с Цолликофферами, отправились в расположенную неподалеку церковь, возвышающуюся над долиной, спускавшейся к Дрездену.
Многие из женщин, собравшихся на службу, надели белые кружевные меннонитские чепчики, тогда как их мужья красовались в своих лучших черных костюмах. Дети, которых здесь было великое множество, были одеты в такие яркие наряды, что у меня защемило сердце: в первое Рождество с того момента, когда Тимоти остался сиротой после ужасной гибели своих родителей, я решила порадовать его новой праздничной одеждой и накупила всякой яркой всячины, предназначенной для малышей, забыв, что ему уже шесть лет. Увидев все это разложенным на своей кровати, он поцеловал меня и сказал: «Ты же сама говорила мне, что теперь я должен быть большим мальчиком». И мы передали эту детскую одежду толстому мальчику Фенштермахеров, который позднее получил прозвище Повидло.
Боль постепенно отступила, и я стала ощущать радостную атмосферу рождественского ликования, которая наполняла эту простую, но добротно сработанную церковь. Окна увиты еловыми ветками. Торжественно красуется рождественское дерево. Вдоль одной из стен размещались около двух десятков старинных статуэток (многие из которых были привезены из Германии еще в XVII веке — они изображают сцены из жизни апостола Луки). Здесь и чернокожие принцы, пришедшие поклониться младенцу Иисусу, и эмиры в струящихся одеждах, и римские солдаты, устремившие угрожающие взгляды на Деву Марию с младенцем, и характерные для пенсильванской Германии стада домашних животных, выполненные мастером не в масштабе, и поэтому свинья здесь была размером с корову, а теленок — не больше упитанного цыпленка.
Для меня, справлявшей Рождество по Чарлзу Диккенсу, посещение меннонитской церкви служило напоминанием, что этот праздник пришел в Америку из Германии и что только пенсильванские немцы знают, как его следует отмечать.
В дальнем конце стояли два стола, уставленные местными деликатесами, пирожными, пирогами, печеньем и различными соленьями и вареньями. Они предназначались для бедных и немощных. Зазвучавшие незнакомые мне немецкие гимны несли в себе отзвуки далеких колониальных дней, но вскоре их сменило знакомое английское песнопение, закончившееся «Тихой ночью» на немецком языке, и впервые после смерти последнего члена моей семьи в моем сердце вновь поселилась любовь.
СРЕДА, 25 ДЕКАБРЯ. На Рождество я вместе с новыми соседями Ивон пришла поздравить ее и вручить подарки. В два часа дня, когда веселье было в разгаре, к ней заехал Стрейберт в сопровождении Дженни Соркин, которую мы не ждали, но которой были очень рады.
Пока мы, женщины, обсуждали со Стрейбертом рукопись, уже почти готовую к сдаче в набор, Йодер с Цолликоффером сидели в сторонке и толковали о разных сторонах преступления. Бросив случайный взгляд в их сторону, я обратила внимание, что лицо у Йодера было бледным, а нижняя губа тряслась.
— Мистер Йодер! — позвала я. — Вы нездоровы?
— Я подумал о том, каким недобрым должно быть это Рождество у Фенштермахеров, — произнес он с дрожью в голосе и, как он ни сдерживался, не справился со слезами, выступившими у него на глазах. Я отвела взгляд от его страдальческого лица, и мне показалось, что передо мной сидит сам Фенштермахер. Лукас был не с нами, он находился на той ферме с родителями убийцы и испытывал те же чувства, что и они. В этом заключался его секрет писателя: он становился тем, о ком писал, жил его жизнью, страдал и мучился вместе с ним. Все мы могли позволить себе забыть о Фенштермахерах в этот рождественский день, а он не мог. Вот почему он был писателем, а мы — нет.
Заминкой воспользовалась миссис Цолликоффер:
— Сами виноваты. Они ужасно распустили его и даже терпели его сквернословие. В первый же раз, когда наш сын раскрыл свой рот на меня, мой хозяин чуть не свернул ему шею.
— Этим ничего не добьешься, — проговорила Эмма, оставаясь все такой же решительно настроенной школьной учительницей.
— Зато он уже никогда больше не бранился, разве нет? — ответила Фрида.
Через несколько дней Эмма рассказала мне о том, как ее муж умеет перевоплощаться в других.
— Когда Лукас писал «Изгнанного», я обнаружила, что он носит подтяжки, чего раньше за ним никогда не замечалось. «Что это с тобой?» — поинтересовалась я. Он ответил: «Пытаюсь представить, что чувствовал твой дед». Через неделю на нем уже не было ни ремня, ни подтяжек, и я не удержалась, чтобы не пошутить: «Ну, теперь ты осваиваешь роль его брата?» И он ответил: «Ты, как всегда, права».
СУББОТА, 28 ДЕКАБРЯ. О том, что происходило у Йодеров в течение трех следующих дней, я узнала от Эммы, которая рассказывала об этом с нежным пониманием:
— На следующий день после Рождества Лукас исчез вообще и даже не заезжал к Цолликофферам на обед, а когда он появился поздним вечером, я взорвалась и заявила, что не буду смотреть безучастно, как он губит себя чрезмерной работой. Он не стал слушать, заметив лишь, что не работает над новой книгой. Однако добавил: «Но, если бы я попытался написать еще одну, она была бы совершенно иной. Не в той манере, в какой я писал раньше. Некоторые из идей Стрейберта вполне разумны. Нужны новые подходы, новые взгляды на вещи, новые средства выражения». Я спросила, уж не тронулся ли он умом. «Нет, — ответил он. — На днях Дженни Соркин — а она теперь преподает в колледже вместо Талла — попросила меня прочесть главу, которую недавно закончила. Сильная вещь. Белый футболист насилует свою однокурсницу, а затем заставляет ее сделать аборт. Она негритянка, и вся университетская администрация набрасывается на нее…» Я поинтересовалась почему, и он пояснил: «Чтобы спасти свою репутацию и дать парню возможность получить известность в стране, а заодно и подписать выгодный контракт». Я спросила, что представляет собой ее книга, и он ответил: «Она отличается исключительно сильной манерой изложения». Я сказала, что кесарю — кесарево и что он, к примеру, не обязан описывать неистовые сцены любви — это не его стихия, к тому же это потребует от него слишком сильного нервного напряжения, если он попытается. «Не в этом дело, Эмма, — ответил он, — она пишет о футболе по-настоящему. А я подумываю о том, чтобы описать Дрезден по-настоящему».
Здесь Эмма остановилась и прижала пальцы к глазам:
— Я была в ужасе от того, что он говорил, мне представилось, что он летит головой вниз с этого натуралистического обрыва. Но такова его участь, и мне приходится разделять ее. Поэтому я спросила, что у него на уме и как в этом возрасте он представляет себе новые пути. «Мне бы хотелось показать, — пояснил он, — как закостеневшая в своем привычном укладе жизни немецкая провинция могла воспитать убийцу. Никаких развернутых описаний, формальный введений. Как в пьесе. И, уж конечно, без нудных объяснений, растягивающихся на целые главы. Сцены должны стремительно сменять друг друга, а диалоги будут наполовину короче, чем это было у меня раньше».
— Что вы ему на это ответили? — спросила я, и она сказала:
— Хотя я предвижу, что такая резкая ломка стиля в его возрасте может закончиться лишь катастрофой, я знаю, что не останусь безучастной к его новому начинанию. Поэтому я подошла, обняла его и сказала, что он не обязан писать, как молодые. Он слушал, кивал, а затем добавил: «Но проблема здесь глубже. Когда я читаю их вещи, я нахожу их блестящими, но никто из них не знает, как надо строить рассказ, чтобы он жил и звал читателя за собой. Мне бы хотелось объединить их новые подходы со своими