старость свою, простила ординарный вторник, простила скуку и пыль московскую.
Вздохнула. Дала повару в кулак рубль. Улыбнулась.
Все врут. Ничуть не стара. И глаза при морском блеске, и между ног зудит прорезь, как тридцать лет назад - кайенским перчиком, обморочной пряностью, зря что ли полвека подмывала тайности кипяченой студенецкой водой. Зря что ли выписывала капли и притирания из Европы и Нового Света - по целковому на золотник: отвар желудевый, мирра, кипарисовые орехи, те наоборотные снадобья, что внутренность стягивают и вяжут, делают из женщины - свежую девушку.
Потом шарлатаны армяшки вопят в торговых рядах на старых Миуссах
'Из шустрой белки делаем целку! Тай-тай, налетай! Полцены за целку, полцены за белку. Давай, давай, давай-вай-вай!'.
Лунки ноготков белым белы, а пластинки розовы, какой кавалер те ноготки видал- так на коленках, бывало, ползал, умолял - душенька, ласточка, любушка, дай облизать!
Дай глубоко облизать без укоризны, без памяти лезвийно заточенную пилочкой рабочую грань ногтя на среднем пальце.
Сорок лет тому назад.
Теперь фаланги Любови - сухие коленца бамбука, какой из Китайской стороны кораблики по желтому морю возят.
В оны дни все на свете сладости перепробовали пальчики Любови Андреевны: щупали под корсажем подметные письма, предавались женской щекотке с вельможной наложницей, впивались в мокрые волосы и тянули пригоршней за пудреные гвардейские вихры на затылке, цепко держали подстриженное писчее перо - как любила она по молодости сочинять при оплывших свечах чувствительные письма выбывшим на погост адресатам.
Такая женщина и на смертном одре не забудет искусство десятью манерами красиво подбирать подол платья в дождливый день.
Старуха ворожила, наряжалась перед трельяжем - актриса, искусница, кружевница, читательница романов, причудница, петербургская картежница, седовласая волчиха.
Не на праздник так собираются, не на смотрины. Нет, так суровые егеря проверяют патронташи, осматривают оружие, скрипучие аглицкие седла, подпружные пряжки, собачьи своры и вабила - все ли готово к царской охоте?
Не подведет ли стремя, смазаны ли плети из воловьих жил, пыжи хороши ли, здоровы ли псы-легаши?
Любови Андреевне подносили на бархате болгарские серьги, ожерелки 'ошейники' из слепой воды самоцветов, бархотки с мертвыми медальонами, но мановением руки отсылала барыня ювелирный вздор - сегодня не желаю.
Моя шея и без прикрас бела.
Вы послушайте, комнатные девушки: меня выбелило время. Вам и не снилась лебяжья, костного фарфора белизна моя. Молитесь, чтобы спас Господь от моей чистоты Вас, молодых да ранних, неписанных красавиц.
Наконец старуха подставила сухое горло под кисточку живописца - приказала вывести узор иранской хной прямо на коже - еле видимый, муаровый, тонкий тлен, будто трещинки на старинной фламандской доске, прошлогоднего листа жилкование.
Девки обмахивали свежий узор фартуками - чтобы быстрее засох и не смазался.
Хозяйка отражалась в равнодушном стекле на серебре, куталась в голубой утренний плащик 'пудермантель'.
Ворох платьев остывал от пестроты на вольтеровском кресле, две заспанные служанки волокли накрахмаленные фижмы - пристегивали на талии, оправляли оборки, благоговели.
Старуха вставила ступни в маскарадные туфельки. 'Шпоры' и натоптыши скрадывал до лоска тесный чулочек с вытканными фиалками - продушенный резедой и мускусом до последней нитки.
Сначала левая ножка, потом правая - в приметы не верила, истинная вольтерьянка.
Идет ли сегодня в гости, или сама гостя ждет?
Кивнула тройному зеркалу, к правому глазу поднесла оптическое стекло в оправе - увеличенный глаз, будто устрица, отворился, мокро в ресницах поморгал, источил из угла соленую влагу.
Хороша ли?
