Умилялась вдовьему подвигу мать-москва Татьяна Васильевна. Сама из чайничка подливала гостье травяной взвар. Радовалась, что петербурженка важная надолго решила гостить, пока траур не выветрится табачным духом в фортку.
Любовь Андреевна указательным пальцем щелкнула по серьге погребальной и ощерилась.
Кавалер глаза в паркет потупил, чтобы матушкины оспины не видеть, не быть соглядатаем при встрече записных сплетниц.
- Скро-омник - нараспев повторила Любовь Андреевна, облизнула дёсна - повезло Вам с сыном, милочка. Вот ведь какой, будто на бахче под солнцем вызрел. Рассахарный с подтреском... Спать хочу. Пусть меня проводят в постелю.
- Немедленно - участливо закивала хозяйка.
Зашелестело мимо табачное платье. Обернулась в дверях Любовь.
Раскрылся с острым треском в правой руке веер. Мимолетно затенил лицо.
Вздрогнул Кавалер, будто оплеуху отвесили.
Потому что не простой веер в руках вдовы. Запестрел разворот китайского шелка из Запретного города. Пестрядь, пестрядь, мильфлер рисунчатый, а поверх - намалеваны на веере глаза с ресницами. И там, где должны быть зрачки - слюдяные окошки насквозь проделаны.
Поманили за теми окошками подлинные глаза старухи - мертвые, белые, как половинки вареных перепелиных яиц.
Со смехом вполоборота, будто в танце, заговорила Любовь Андреевна:
- Вы слыхали, милочка, старину?
- Не слыхала - матушка куснула кусок сахара, скривилась - болели зубки.
- Так послушайте. Люди говорят, в неделю после Троицы русалкам дана воля замучивать человека до смерти щекоткой, а чтобы любопытники понимали, отчего умер этот человек, на голову ему надевают венок из осоки и кувшинок, руки связывают березовой веточкой. Труп не гниет, пока до него не дотронется рука человека, каждую ночь вокруг него нагие русалки пляшут, хороводятся. Души у них, еретиц, нет. Совесть три года назад в бутылке задохлась, а туда же - понимают красоту. Не берите в голову, до Троицы еще далеко, всякое может приключиться.
Звучно уронил Кавалер чашку на паркет, поскакали осколки возле туфель с бантами.
Отвернулся, уставился в ледяное иглистое окно.
Матушка притворно отмахнулась:
- И зачем Вы, Любовь Андреевна, на ночь глядя, страсти говорите! Зря только мальчика напугали.
Не услышала гостья хозяйский упрек, пошла вверх по лесенке за лакеем с шандалом, не отнимая веера с фальшивыми глазами от глаз живых. Кажется карих. Или серых с петербуржской тусклой искрой.
За слюдяными мутными окошками не угадать было радужки.
- Ну что ты держался увальнем, без вежества, посуду бил, глаза прятал - по-доброму упрекнула мать-москва Кавалера напоследок - Ступай к себе и впредь не делай глупостей. Известна Любовь Андреевна чистотой беспорочной, обо всех говорят, о ней молчок. Честная женщина, свой хрусталь до преклонных годов сберегла, всем бы так себя соблюдать - был бы крепкий порядок.
И не заметила, что как от огня открытого, шарахнулся сын в темный простенок Харитоньева дома, и спокойной ночи не пожелал, а как остался один, к стене притиснулся и больные виски сдавил пальцами, приласкал по кругу, так, что собственные кости сквозь кожу почуял.
Последняя райская услада, в глубинах плоти лелеемая, осталась у Кавалера. Никто о ней не знал - ни сном, ни духом: ни мать родная, ни Царствие Небесное, ни книги отреченные.
В закутке спальни поджидала округлая дверь, в обычные дни занавешенная веселым отрезом бухарской ткани.
Та дверь вела в потайную комнату, пустой закром. Строгое прямоугольное зеркало царствовало в пустоте. Фасонной резьбы фестоны на зеркальном венце, оправа вылощена, похожа на крышку старинного музыкального инструмента, узкие балясинки-елочки по кайме, точный скупой орнамент, и волнистые пятнышки чернети на зеркальном верхе, там где черной рейкой плащаница серебряной амальгамы разделена на краткий чердак и долгий испод.
