нами, на расстоянии от нас, со взрослыми и один среди взрослых. Взрослые хлопотали и суетились, то чинно и строго делали что-то непонятное, тихо переговаривались, входили и выходили, а Долька был неподвижен. Стоял с опущенной головой. Сидел лицом к стене. Ему говорили «ешь» — он равнодушно ел. Говорили «иди» — он послушно шел, куда велят. Он ни разу не плакал на людях. Стискивал зубы и не плакал. Старухи осуждали его за это и жалели.
— Слезинки не проронит, камень, — говорили они. — Трудно ему будет такому. Только все курит…
И верно — Долька курил не прячась, так же машинально, как ел. Одернуть его не решались. Как-то на бегу Полосатый глянул ему в лицо, забормотал: «Ну, браток…» и снова убежал. Вернулся с четверкой водки, налил полстакана, сунул Дольке.
— Пей браток. Пей-пей, легче будет.
Долька выпил.
Близких родных у Смирновых не было, а память о дальних оборвалась с тетей Лизой. Похороны ее и поминки делали всем миром. Всем миром решили и Долькину судьбу: в детдом, куда же еще…
К нам приблизился Петя Базанов — щуплый белоголовый мальчик с такими глазами, словно вот-вот расплачется. У него всегда были такие глаза. Про Петю рассказывали, что он перенес блокаду в Ленинграде, что мать у него пропала — может, замерзла, а сам он едва не умер с голода. Его поместили в дом для осиротевших ребят, а в дом угодила бомба. Петю чудом спасла какая-то молоденькая нянечка, накрыв его своим телом. Говорили еще, что он боится темноты и, когда в доме гаснет свет, всю ночь бродит по городу. С нами он никогда не играл.
И вот — Петя сам подошел к нам. В руках он держал шлем, сделанный из ламелек и наполовину оклеенный серебряной бумагой. Петя остановился перед Долькой и виновато спросил:
— А это — куда?
Долька поднял голову.
— Не знаю… Оставь себе.
— Спасибо, — сказал Петя, повернулся и пошел к дому, прижимая шлем к груди.
— Вежливый, — кисло заметил Венка и цыкнул сквозь зубы.
— Ты его не трогай, — сказал Долька.
— Нужен он мне…
— Долька, как же теперь, а?
У Кольки с этими словами прорвалось все, что он, как и мы, прятал в себе: тревога и недоумение перед таинственным, страшным, что вломилось в нашу жизнь и рассыпало ее по кирпичику.
— Не знаю.
— Ты будешь нам писать, ты знаешь ведь адрес, правда?.
Долька посмотрел с тоской на мебель, быстро высыхающую под солнцем и на глазах стареющую.
— Сбегу я… Возьму и сбегу.
— Куда? — спросил Венка. — Здесь тебя поймают. А куда еще?
Долька не успел ответить — двое незнакомых мужчин вывернулись из-за угла. Долька напрягся весь, готовый сорваться с места, но мужчины поднялись на крыльцо и скрылись в подъезде. Я видел, как расслабилось и опустилось все его тело.
— Куда? — возбужденно переспросил он. — А хотя бы сюда. Я буду жить на чердаке, выходить только ночью, и об этом знать будете только вы. А может… к морю подамся, устроюсь на корабль.
Мужчины снова появились на крыльце, и каждый из нас понял, что сейчас они направятся к нам. Долька облизнул быстро губы.
— Устроюсь на корабль матросом, юнгой или в кочегарку. Земля-то большая… Очень большая она — земля…
Мужчины приближались к нам неспешно, осторожно ступая по раскисшей земле, со скучными лицами, какие бывают у людей, делающих по обязанности что-то жестокое. Глаза их нацелились на нас, мгновенно выхватили Дольку, и он привстал, но сам понял, что убежать некуда. Один из мужчин взял его за плечо и глухо сказал:
— Мы за тобой, Смирнов.
— Где твои вещи? — спросил другой.
Долька молча и странно посмотрел на него.
— Вот, я собрала, что успела, — раздался голос старой Базанихи, и она сама появилась с узелком, сделанным из серого головного платка тети Лизы, — Тут одежонка его, книжки…
Один из мужчин взял узелок и кивнул. Базаниха вздохнула, задумалась было, глядя на Дольку, но тут же вспомнила что-то и засеменила обратно, сутуля спину, громко шаркая ногами.
Из подъезда вылетел Генка Пыжов. Разлетелся так, словно его вытолкнули оттуда.
— Долька, — сказал он, задыхаясь. — Долька…
И неожиданно протянул вязаные теплые варежки.
— Это от мамки. Я на тебя не обижаюсь, честное пионерское! И Гитлером звать больше не буду…
Варежки упали на траву. Плечи Дольки задергались. Мужчина с узелком нагнулся, поднял варежки, другой растерялся, положил руку на вихрастый затылок Дольки, хотел сказать что-то, не сказал и смущенно убрал руку. Генка страшно перекосил лицо и убежал в подъезд.
Я не думал, что это будет так тяжело. Венка кусал губы, злился, и злость эта помогала ему не плакать. Колька смотрел на всех мокрыми черными глазами, дрожал, как в лихорадке, и нервно потирал изуродованную руку другой, здоровой — беспалая ладонь сильно чесалась, когда он волновался. А мне рвали душу на части скрытые слезы Дольки, и Венкины закушенные губы, и собачьи глаза Кольки Могжанова, и мужчины, не знающие, что делать.
Подошел Мишка Комиссаров, обхватил Дольку за плечи, сжал.
— Крепись, ты же мужик, — и, повернувшись к двум незнакомцам, добавил ободряюще: — У меня тоже мать умерла. Ничего, живу…
— Хватит-хватит, — несмело пробормотал мужчина с узелком. — Нас ждут.
Мы совали Дольке свои подарки: фонарик, совсем новенький ремень, школьный компас. Мужчина принимал их и распихивал по узелку.
Другой смотрел-смотрел на все это и неожиданно произнес негромко, но жестко:
— Пора. Прощание окончено.
И, повинуясь этой внезапной жесткости, мы все отступили к сараю. В последний раз мелькнуло перед нами багровое, неузнаваемое лицо Дольки, и мы увидели, как он уходит между двумя мужчинами, почти одного роста с ними.
— А он совсем взрослый, — ахнула Кирсаниха. — Когда только успел!
Весь этот день пошел комом. После проводов Дольки я не знал, куда приткнуться, места себе не находил. Уже под вечер занесло меня к Акимовым. Я не очень дружил с ними, был у них всего раз или два, а на этот раз прошел мимо Могжановых: почему-то не мог видеть Кольку — и все тут.
В просторной передней Акимовых окна были наглухо задернуты плотными шторами, и оба брата — Женька и Витька — возились около какого-то прибора, от которого падал на стену яркий прямоугольник света.
Женька обрадованно кинулся ко мне.
— Видал? Это нам папка из Москвы привез. Домашнее кино! Только не бегают и не говорят, а так все есть. Этого еще ни у кого в нашем городе нет. — Он повернулся к брату. — Давай покажем ему.
— Надоело вообще-то, — с наигранной неохотой отозвался тот. — Весь день крутим. Ну, давай, ладно уж. Что ему показать?
— «Войну грибов».
— Войну так войну…
Витька порылся в коробке с пластмассовыми баночками, взял одну из них, извлек что-то блестящее, тут же свесившееся спиралью, и стал заряжать аппарат. Возился он долго. От аппарата душно пахло обгорающей краской, электрический свет пробивался в щелки корпуса и полосками надламывался на Витькином лице.