луг земляника, солнечными брызгами высыпал курослеп, засинел кое-где нежный, немой колокольчик, матрешка подняла над осокой белые кружевные зонтики. А в загородке возле пасеки малиново закраснела дрема, и мягкий пчелиный гул не смолкал между загородкой и ульями. Здесь была главная пчелиная дорога, «самый лет». Кукушка в перелеске считала чьи-то годы, сначала далеко, на том краю, потом, видно, перелетела ближе, словно для того, чтобы восемь лет посулить и Пантюше. Он вздохнул, усмехнулся. «Восемь так восемь, и то ладно…» Перепадали отвесные, белесые, грибные дожди с добродушным ленивым ворчанием грома высоко над землей. Вот и вчера, под вечер, был дождь. Пантюшу так разморило, что он прикорнул на лежаке. Думал, на часок-другой, а проснулся уже ночью. В отворенной двери сарая мутно, влажно синело, и точно занавеска из толстых струящихся нитей колебалась в дверном проеме — с мокрым хлюпающим звуком опадала на землю и все не кончалась. Пахло влажной дерниной и мятой, в углу скреблась мышь-полевка, может, грызла старые черно-коричневые соты. А по крыше шелестело, порой стукало что-то, наверно, выпадала дряхлая драночная чешуйка.
Пантюша подтянул тулуп с ног на плечи, лег навзничь и стал слушать, как, стихая, кротко ходит вокруг дождь. Спокойно, без удивления подумал о том, что это вот: дождь, ночевка в сарае, пресная свежесть воздуха и пахнущее стариком тепло под тулупом, возня мыши в темноте — все это уже было, не один раз было, и знакомо ему, и припоминается. Пантюше было за семьдесят, и многое ему припоминалось — почти все, что ни происходило. Например, когда пришла парочка и присела в траву, словно утица и селезень, до Пантюши донесся глухой, сторожкий, истомленный голос девушки: «Погоди, не сейчас… Там кто-то ходит…» И то ли слова ее — обыкновенные, житейские, какая женщина не говорила их хоть раз, то ли интонация, стыдливо-сердитая и обещающая, напомнили давнее, дальнее: или ему, Пантюше, шептала так подружка, или он когда-то помешал ненароком влюбленным. Наверняка, и то, и другое было: и его одергивала девушка, и он со стороны слыхал.
После — Пантюша уж и забыл о них — парень подошел к загородке и попросил воды. Дед подумал, где девушка, куда девалась, и тут она встала из травы, оправляя одной рукой пшеничные свои волосы, а другую обратив ладонью к себе, наверно, в ладони было круглое зеркальце. Пантюша позвал их, провел в уголок за сараем, где стоял у него самодельный столик, и угостил медком. Девушка и парень смущенно, понемножку поддевали ложечками из деревянной чашки плотный и вязкий желтый мед, похваливали и все поглядывали друг на друга прищуренными от улыбки глазами. Он был худой, долговязый, с крупным кадыком, выглядел совсем мальчишкой. Девушка — круглолицая, полнотелая, спокойная — казалась взрослей, уверенней и всеми повадками напоминала молодую учительницу… Пантюша любовался ими, и ему думалось, что эту пару он хорошо, близко знает, и не только знает, но и благоволит ей.
«За семь-то десятков чего не было? — думал он теперь. — Все было. Вот и припоминается… Долга жизнь. Вот уж и не оглядеть всю-то. Молодых сколько прошло возле и кануло…»
На утре разбудила его Жучка, подслепая от старости, маленькая рыжая дворняжка. Она жалась возле лежака, задом уткнувшись в него, а мордой обратясь к двери, и тонко, встревоженно тявкала. Пантюша завозился, повернулся к двери лицом и в светлом проеме ее, за тонкими туманами, увидел больших людей с узкими, острыми, обникшими крыльями. «Неужто архангелы? Видать, не зря болтают старухи…» Он прикрикнул на собаку, та умолкла. Стали слышны мужские голоса, совсем не призрачные, а плотные, живые и шуршащие, неспешные, но сильные шаги, хлещущий звук травы по сапогам. Мужчины скрылись за краем дверного проема, некоторое время еще звучали их голоса и удаляющиеся шаги, потом стихли. Туманы там, за дверью, порозовели, делиться стали на слои и клубы, прорываться в одном, в другом месте, и в разрывах их выглядывали то ближний, влажно блестевший, омытый дождем улей, то обникшая тяжело лебеда. Жучка успокоилась, села на хвост и принялась чесаться, выщелкивать блох из шерсти.
Пантюша задумался о том, привиделись ему эти крылатые люди или приснились. Чем ближе подходил дед к пределу жизни, чем преклонней были годы его, — тем больше он верил, что там, за пределом, встретит он тоже жизнь, только иную, без забот и горестей, лишь одно отдохновение от тягот земных, один ясный свет без сумерек и ненастья — тихое, лучезарное ведро. Он верил в это и потому без надрыва и горькой печали провожал в последний путь одногодков своих, бывших подружек на деревенских гулянках, жену, соседей. Печаль, конечно, была, но легкая — печаль недолгой разлуки, словно все эти люди переезжали на новое место жительства, в новую, счастливую деревню, где со временем будет и он сам и всех их встретит — вечных и благостных. По этой самой причине не признавал он и бога сурового, карающего, беспощадного к людям. Бог в представлении его был простой, понятный во всем, деревенский человек, кто-нибудь из сельчан, например, Терентьев, почтарь, которого банда стрельнула из обреза, когда он с выручкой поехал, или агроном Холщевников, или первый в этих местах учитель — высокий, сутуловатый, седоголовый, он, как и Пантюша, застал еще старое время и в новом пожил, умер учитель во время войны. И такими же, своими, виделись деду архангелы боговы и апостолы, все это были чистые душой и делами трудовые люди.
За собой он не знал тяжкого греха. Пчела, например, не любит людей дурных, порченных злом или ложью, с глухой, мутной натурой. У таких как будто запах особый есть, и пчела его мгновенно чует. Пантюшу, когда тот пришел на пасеку из плотников, пчела признала и до себя допустила. А пьяным и его не любила — гудела разгневанно, предупреждающе: мол, не подходи уж лучше, не узнаю я тебя. И он не подходил, занимался каким-нибудь подсобным делом. Много дивился Пантюша мудрости и трудолюбию пчелы. «Божеская тварь, — говаривал он. — Свыше послана, чтобы сластить жизнь человеческую. В ней покуда, в жизни-то, горчицы много да перцу». Он очень бы доволен был, если бы и там, за пределом земной жизни, оказалась пасека, — вот и место ему, вот и занятие…
Собака, осмелев, убежала, а Пантюша, видно, опять забылся, задремал, и привиделось ему, что стоит он поздно вечером, а то и ночью на пороге крытого двора. Дверь открыл в прохладную темень, чтобы выпустить Валета — долговязого полосатого кота, что жил в доме Пантюши лет шестнадцать назад. Валет вымахнул за порог и кошачьим пружинным скоком помчался по тропе между грядками и деревцами ирги — медовой, царской ягоды. За сквозящей корявой изгородью, где стлался покатый, по-весеннему пустой выгон, Валет влетел в стаю деревенских кошек, и все они, вытягиваясь цепочкой, затрусили, за изгородью, таинственно вспыхивая острыми фосфорическими зрачками. В их беге, в изумрудном свечении глаз столько было ночного, дикого, властного, что Пантюша точно окаменел у отворенной двери. И пойти за ними хотелось, чуть ли не так же, трусцой, побежать, и боязно было чего-то…
Острый, повторяющийся и совсем близкий звук спугнул это или воспоминание, или сон. Пантюша приподнялся, сел на лежаке. В отворенной двери золотой мглой стоял солнечный свет, в нем блестели, зыбясь, еще влажные травы. Над травами знойно, часто гудело — это пчелы работали. Казалось, сам воздух, согретый яркими, пологими еще лучами, гудит, точно большой колокол, в зев которого залетает ветер, или это дрожат, натягиваясь струнами, сами лучи, когда проходят сквозь воздух.
Дед сунул ноги в сапоги, вышел, стал оглядываться кругом, жмурясь и почесывая грудь возле шеи, под бородой. И увидел их — за пчельником, на угоре. По пояс в разнотравье, как будто вросшие в него, они раскачивались слегка, блестя на синем небе нагими покрасневшими спинами и напряженными плечами, и столько силы и молодости было в их движениях, в круглых узлах мышц под гладкой здоровой кожей, что дед ощутил эти силу, молодость и здоровье в своем теле. Улыбаясь заранее запавшим в бороде и усах ртом, Пантюша по-стариковски мелко зашагал через пасеку, стараясь определить еще издали, знакомы ему косцы или нет.
Косцов было четверо, и по работе одного из них Пантюша угадал, что косить — для него дело еще непривычное. Косу он держал не совсем так и лишку крутил телом, когда вел ее, стараясь пошире охватить полукружье. Дед снисходительно пожалел его. «Вот я ему покажу сейчас… Это, выходит, они на зорьке и шли».
— Бог в помощь, — сказал он, становясь ближе к неопытному косцу.
Тот обернулся, тыльной стороной ладони отер пот со лба. Товарищи его тоже прервали работу. Все они были незнакомы Пантюше.
— Спасибо, дед, — ответил один, широкий в спине, большеголовый, лысый, с громким голосом, — Ты откуда взялся?
— А я тут, на — пасеке… А вы откуда?
— С города, — ответил тот, что косил еще без навыка, — молодой, худощавый, белотелый, только шея и лицо загорелые.
— Так-так, — Пантюша посмотрел на сваленную вянущую траву, пошевелил ноздрями, нюхая воздух.