— Да, да, дела ваши никуда не годятся! — участливо протянул Гордей Ильич. Ребята тяжело вздохнули, и он снова, не сдерживаясь, захохотал до слез в глазах. — Ах, чтоб вас! — протирая кулаками глаза, вскрикивал он. — Чудаки вы мои хорошие! Да кто посмеет сюда сунуться, раз на полях такая геройская команда сторожит?
Ребята приободрились, и Зорька с победным видом оглянулся на них: слыхали, мол, что сам Гордей Ильич про нас говорит?
— Ну, желаю вам успеха! А вечером, если хотите, пожалуйста, на стан!..
Он еще долго оглядывался на стоявших посредине дороги мальчишек, тер кулаком глаза, думал: «Нет, что за расчудесный народ растет! Какая жизнь их ожидает! Не зря мы себя ради них не жалели, не зря!..»
По правую сторону дороги качалась, шумела отменная озимая ефремовского звена. Гордей Ильич нагнулся с седла, зачерпнул в руку несколько колосков.
— Хороша! — громко сказал он, вышелушивая на ладонь крупные, восковой спелости зерна.
Пшеница зыбко гнулась под ветром, лоснилась на солнце, будто была сокрыта светло-желтым лаком.
Гордей Ильич выехал к шалашу, но там никого не оказалось. Белыми маковками цвели посредине участка косынки: девушки выбирали серпами спелые места.
— Правильно! — вслух отметил Гордей Ильич. — Берегут зернышко на вес золота. Через денек надо лобогрейки пускать.
Груня шла крайней в полосе, и Гордей Ильич направился к ней по хрусткому жнивью, ведя в поводу коня.
Захватывая полными горстями колосья, Груня жала и жала, не оборачиваясь, не передыхая. Она была в пестреньком сарафане и светлой косынке, из-под которой выбилась растрепавшаяся каштановая коса и извивалась по спине.
Гордей Ильич окликнул ее, и она обернулась.
— Ой, напугали, — тихо сказала она и передохнула, щеки ее, и без того розовые, запунцовели.
— Такая сила тебя окружает, а ты еще боишься кого-то! — Гордей Ильич повел рукой в сторону. — Какую красоту вырастили! Много думаете взять с гектара?
— Девчата считали, что двести пудов верняком будет!
— Добрый урожай! — Гордей Ильич глядел в зыбкую, полную искрометного блеска даль полей. — Если бы на всей площади такой хлеб взять, у нас тут скоро бы молочные реки потекли, не то что…
— Сделаем, дядя Гордей — Груня спокойно и твердо глядела в глаза парторгу. — Год, другой, и такие урожаи везде должны взять.
— Верно! Не зря я тебе рекомендацию в партию давал: по-государственному рассуждаешь. — Он помолчал, зачем-то сорвал желтенькую сурепку, повертел ее в пальцах, подумал. — Ты теперь все должна выверить в себе и поступать так, как партийная совесть тебе велит, потому что не только за себя отвечаешь. Правильно я говорю?
— Правда ваша. Гордей Ильич. — Груня переложила из руки в руку серп и, потупясь, стала теребить растрепавшуюся косу.
— Ну вот, видишь, как мы хорошо понимаем друг друга!.. — И, помолчав, добавил с тихой раздумчивостью: — Скоро к тебе большая слава придет!
— Ой, ничего мне не надо, Гордей Ильич! — с досадой проговорила Груня.
Гордей Ильич, не соглашаясь, покачал головой:
— Неправильно рассуждаешь, Аграфена Николаевна! Слышал я о вашем споре с Родионом… Он не прав, потому что в славе только себя видит и никого больше не замечает… Но и ты неверно поступаешь, когда начисто от славы отказываешься. Слава отдельному человеку — это благодарность Родины за его честный, большой труд или подвиг. У доброй славы большие крылья. А в нашей стране все так ладно устроено, что слава одного человека умножает славу всех. Вот был я за границей, да и читал немало. Там, как человек прославится, ему почет, деньги, шум около его фамилии поднимут. Завидуют ему, враги у такого человека появляются… И иной раз слава ему горькой пилюлей выходит, особенно на старости. Читала про такого великого музыканта, как Бетховен? В нищете умер! У нас этого никогда не случится. Если люди будут завидовать тебе, то по-хорошему: как бы им твоих результатов достичь. А с другой стороны, слава у нас не только почет. Иной думает: прославился — можно на печку залезать и отдыхать, пирожки сами в рот полезут. Ан нет, не выйдет! Если отметили тебя, ты должна каждым днем своей работы свою славу красить, не ронять ее до конца жизни. А это нелегко! И чем выше у человека слава, тем больше с него спросятся. И мы радуемся славе наших Героев потому, что золотые, лучшие люди наши — это ведь наша гордость, наша сила. Во как! Поняла?
— Да, Гордей Ильич, — тихо сказала Груня.
Поплыла нал полями песня, и они оба прислушались.
— Как твой парень-то? — спросил Гордей Ильич.
Груня покраснела:
— Это вы про кого?
— У тебя их всего-навсего двое. Я о мальчонке…
— Поправился… Загорел… Бегает, не узнать, что и болел, — не глядя на парторга, ответила она.
Далеко в серебристые овсы посыпались, как камни с неба, черные птицы и снова стремительно взмыли, перечеркивая талую синеву.
— Скучаешь по нему?
— И не говорите, Гордей Ильич!.. Родной стал.
Она воткнула в сжатую пшеницу серп, спрятала под косынку косу, улыбнулась какому-то смутному, набежавшему облачку воспоминания.
— Вот ты примечала, что колос бывает разный?
— Как это?
— А вот так: спелый колос он всегда к земле клонится, а пустой все норовит голову повыше задрать, чтобы его заметили… А его хоть и заметишь, все разно толку никакого: что с него возьмешь?
— Это вы к чему, Гордей Ильич? — настораживаясь, спросила Груня.
— А к тому, пойми, что спелым колосом дорожить надо. Много в него бывает сил вложено… — Гордей хлестнул веточкой сурепки по голенищу сапога и заторопился. — Поеду-ка я. Вечером приходи на стан.
Груне хотелось окликнуть Гордея Ильича, казалось, он чего-то не досказал, утаил. Но она знала, что его ждали везде: на току, в приемном пункте, в лаборатории, в сельсовете, — и не решилась.
«Может, он считает, что я нос задираю?» — подумала она, но тут же отбросила эту мысль. Конечно, он не ее имел в виду. Тогда кого же? Кого?
И вдруг она поняла, каким колосом советовал ей дорожить Гордей Ильич, к липу ее прихлынула кровь, и Груня, схватив серп, стала жать.
Скоро веденные у переносья брови ее разошлись, лицо разгладилось, посветлело, а она все шла и шла, прорубая пшеничную чащу, точно хотела спастись от кого-то…
Вечером, когда она явилась на полевой стан, вдоль выстроившихся до самой фермы столбов подвесной дороги двумя гудящими шеренгами уже стояли колхозники, большая толпа колыхалась у невысокого помоста. От стального троса свешивался железный крюк.
Груня протиснулась в самую середину толпы и оттуда издали наблюдала за Родионом. Он ходил, как на пружинах, — стремительный, легкий, отдавая последние распоряжения своим подручным: то взбегал по лесенке на помост, то осматривал небольшой пульт управления и, наконец, остановился у мраморного щитка, прикрепленного к двум врытым в землю столбикам. На верхней губе его и а ямочке на подбородке сверкали бисеринки пота, налетавший с поля ветерок словно разжигал румяней на смуглых щеках, чуть вздрагивала надо лбом подковка чуба.
На помост взошел Краснопёров и стал там, торжественный, строгий, в белом костюме и широкополой соломенной шляпе.
Вот он снял ее, помахал ею, будто веером, и вдруг зычно крикнул:
— Объявляю открытым пуск нашей новой техники — электрической подвесной дороги! Ура!
Последнее слово председателя мощно подхватило разноголосыми волнами, разнесло по всему полю,