соответствовал. Но суть была не во внешних, а во внутренних изменениях.
Первой в прессе прошла информация о том, что Буйнов якобы посадил во дворе своего дома сакуру – японскую вишню. Но вишню мы вскоре отменили, кто-то из Алениных друзей заметил, что это теплолюбивое деревце фиг приживется на подмосковной земле. Потом, фотографы-папарацци стали слишком активно рваться на буйновскую фазенду, дабы запечатлеть «мичуринское чудо». В общем, вырубили мы вишневый сад.
Сниматься с самурайским мечом певец не захотел, то да се – и акценты в пиар-кампании быстро сместились с самурайской темы на просто японскую. Буйнов в многочисленных интервью стал рассказывать, как любит часами наблюдать за броуновским движением муравьев, сидя возле их величественной кучи, похожей на Фудзияму или храм Тодайдзи, построенный в эпоху императора Сёму. Затем мы пустили слушок, что в записи одной из новых песен Саша, возможно, использует бамбуковую флейту сякухати (жаль, дело было уже после триумфального хита «Я московский пустой бамбук»!). И наконец суперновость: Буйнов начал писать хокку.
Типа он давно любил эти емкие и образные японские трехстишия. Знал классическое наследие. К примеру, во время бурного романа с Аленой (по нашей версии) передавал ей записочки сдержанно- эротического содержания: «Ты не думай с презреньем: „Какие мелкие семена!“ Это ведь красный перец» [7]
Редакторы изданий, где я намеревался разместить фишку про хокку, просили предоставить им «образцы творчества». Я набрался наглости и попытался что-то написать под Басё. Например, есть у него трехстишие: «Желтый лист плывет. У какого берега, цикада, вдруг проснешься ты?» Я придумал: «Чей-то пес бежит. У какой завалинки, собака, вдруг залаешь ты?» Или у Басе: «Топ-топ – лошадка моя. Вижу себя на картине – в просторе летних лугов». У меня: «Гей-гей – женушка моя. Вижу тебя, как во сне, – ты в красном сарафане, одна». У Басё: «Луна или утренний снег... Любуясь прекрасным, я жил как хотел. Вот так и кончаю год». У меня: «Амур или Днепр... Сплавляясь по рекам, я плыл как умел. А скоро умру».
Последнее трехстишие, впрочем, вызвало решительный протест четы Буйновых. «Что значит „А скоро умру“? – недоумевала Алена. – Это как у актеров считается плохой приметой лежать на сцене в гробу. Накаркаешь!» Да и про собаку у завалинки ей не очень понравилось. Решили всем редакторам отказать: мол, к печати готовится книга Сашиных хокку и по условиям контракта их по отдельности печатать нельзя.
А в скором времени японская тема стала и вовсе усыхать, уменьшаться в размерах – как и моя зарплата.
В мае я мирно расстался с семьей Буйновых.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
В Хургаду мы прилетели вечером. Издевательства местной таможни не произвели на нас должного впечатления – мы были слишком пьяны. Однако по дороге в отель (казалось, наш автобус, словно нож, рассекает темно-розовый, закатного цвета бисквитный торт со свечками-звездами наверху) я слегка протрезвел, что позволило нам кое-как разместиться в гостиничном номере. Поутру, впрочем, обнаружилось, что Маня всю ночь проспала на полу, а я проснулся без трусов и почему-то с раскрытым зонтиком в руках.
Дальше вообще произошло нечто из ряда вон выходящее. Похмелившись (я только от этого обалдел!), Маня вдруг разрыдалась. Да что разрыдалась! Это были мусульманские погребальные стенания. Выброс шаманских эмоций. Фудзияма, заголосившая после трех веков немоты [8]
Короче, устроила певунья на отдыхе целый концерт под названием «Плач по Земфире».
– Мы жили втроем: я, Зверь и Земфира, – билась в истерике Маня. – Зверь дико ревновал меня к ней. Дико! Я никогда ей не старалась специально подражать – ни в прическе, ни в одежде, но он всегда орал: «Ты во всем подражаешь этой курносой! Как ты похожа на Земфиру!» Я мыла посуду, пылесосила, а он мне: «Ты все делаешь, как она, все!» Будто он видел, идиот, как Зема пылесосит...
Маня вновь зарыдала. Я налил ей пять капель, так до конца и не врубившись, в каком смысле они «жили втроем». (Потом дошло – поэтическая метафора.) Певунья вырвала бутылку, хлебнула из горла. Поразительно, как быстро она опьянела и понеслась под откос. «Я требую продолжения банкета!» – кричала Маня, пытаясь возобновить свой художественный свист про Земфиру. Но получалось уже не то: бессвязный хаотический лепет. Единственный внятный кусок, который мне удалось разобрать, был похож на хокку Басё в моем, пардон, переводе: «Слушая песни Земы, я как бы и не песни слушала. Как бы базарила с человеком, который понимает. „Да-да, – соглашалась я с ней. – Именно так и было, именно. Об этом и речь“.
Минут через десять, когда бутылка опустела (каюсь, моя вина, недоглядел!), «плач» певуньи вылился в один несносный придурковатый вой. Я боялся, что сейчас сбежится вся администрация отеля, и ринулся на борьбу с Маниной одержимостью – сила, физическая, была на моей стороне. Певунья в ответ материлась, царапалась, укусила меня за локоть и все это время, будто заколдованная, злобно орала: «Как же я ее ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!»
Тут объяснений не требовалось – Земфира, от любви до ненависти один шаг. Бушующий на моих глазах пьяный шабаш вдруг напомнил некий мистический ритуал. Да-да! Ритуал изгнания дьявола, так живо описанный в книге Уильяма Блэтти [9] . Удивительно, но лицо Мани в тот момент стало безумно смахивать на Земфирино. То есть она и раньше была похожа на уфимскую певунью, но только сейчас я понял, что мешало полному сходству: другой овал лица. Бес, вселившийся в Маню, оказался талантливым скульптором – быстро отсек все лишнее.
Когда вопли моей Реганы [10] стали рвать барабанные перепонки, я надавал девушке пяток тяжеленных пощечин. Я все-таки не отец Каррас и не знаю в точности «Ритуал» [11] . Затихла. Мгновенно заснула. Однако через полчаса уползла в ванную, где громко, со стонами и проклятиями, блевала.
Ни к обеду, ни к ужину не вышла.
...Утром я смотался на море. Вернулся – Маня уже открыла глазенки. В руке на весу я держал раковину с кроваво-красной сердцевиной, подарок двух любителей рассветного дайвинга. Спросонья ее можно было принять за орудие убийства – только что совершенного или будущего. В свете последних событий я подсознательно хотел произвести именно такой эффект.
– О, какая большая устрица! – как ни в чем не бывало воскликнула певунья. – Мы ей будем завтракать?
– Ей-ей, – я присел на кровать, любуясь этим образцом детской непосредственности. – Ты помнишь, что случилось вчера?
– А что случилось? – Маня сморщила утиный носик, почесала скорпиона на лопатке. – Я отрубилась. Кажется.
– А до этого?
– До этого? Из меня что-то... Я что-то несла, что-то извергала про Земфиру. Ужасное, да?
– Это было похоже на ритуал изгнания дьявола.
– Дьявола? – певунья хихикнула, поправила челку. – Ну да, я давно подозревала, что в Земфире есть дьявольское семя. Простой человек не может писать такие песни.
Впрочем, она не стала развивать щекотливую тему, поднесла раковину к уху, принялась насвистывать какую-то мелодию – будто вторила радиоприемнику.
Затем, странное дело, вдруг прильнула к моим губам, и мы запутались в одеялах и простынях...
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
За обедом не удержался и в шутку спросил Маню, чем вызваны столь разительные перемены в интимной сфере (ну и действительно это было, знаете, как пересесть из «Оки» в «мерседес»). Поглощая скорострельно тигровые креветки, девушка выдала нечто метафорическое:
– Понимаешь, в Москве я воспринимала секс как вторжение на мою территорию. В мое тело, а значит – в душу, мысли, чувства. А у меня на них авторские права. Врубаешься? Андэстенд?
– А что же здесь, в Египте? – полюбопытствовал я.
– Фиг его знает. Здесь все-таки чужая территория.
– Каламбурим?