Йийо в самые тяжелые годы нищеты стал писателем и журналистом с чистыми руками, ни разу не закурив и не выпив ни одного глотка за свою жизнь. Его ясное литературное призвание и тайная способность создавать взяли верх над трудностями. Он умер в пятьдесят четыре года, едва успев опубликовать только одну книгу более чем в шестьсот страниц с виртуозным исследованием тайной жизни «Ста лет одиночества», над которой работал в течение многих лет, о чем я не знал.
Рита еще подростком смогла извлечь урок из чужого горького опыта. Когда я вернулся в дом моих родителей после долгого отсутствия, я нашел ее страдающей все от той же пытки всех девушек, любовной, к привлекательному брюнету, серьезному и честному, ее единственной несовместимостью с которым были две с половиной кварты роста. В тот самый вечер я нашел отца в спальне, слушающего новости в гамаке. Я уменьшил громкость, сел на кровать напротив и спросил его на правах старшего, что происходит с Любовями Риты. Он выстрелил в меня ответом, который, без сомнения, был всегда заранее подготовлен:
— Единственное, что происходит, что субъект — мелкий вор. Именно то, что я ожидал.
— Что он украл?
— Вор вора, — сказал он, даже не глядя на меня.
— Ну так что же он украл? — спросил я его без сострадания.
Он продолжил, не глядя на меня.
— Хорошо, — вздохнул он. — Он — нет, но у него есть брат, заключенный в тюрьму за кражу.
— Тогда нет вопроса, — сказал я ему с простой глупостью, — потому что Рита хочет выходить замуж за того, кто не сидит в тюрьме.
Он не возразил. Понятная честность превзошла свои границы с первого ответа, потому что я уже знал также, что слух о заключенном брате не был верен. Не имея больше аргументов, отец попытался уцепиться за миф доброго имени.
— Хорошо, но чтобы поженились немедленно, потому что я не хочу долгих помолвок в этом доме.
Мой ответ был немедленным и лишен сострадания, чего я себе никогда не простил:
— Завтра первым делом с самого утра.
— Ну уж нет! Тоже надо знать меру, — ответил мне напуганный отец, но наконец улыбнувшись. — Этой девочке даже нечего надеть.
Последний раз, когда я видел тетю Па в возрасте девяноста лет, она приехала в Картахену без предупреждения, был отвратительно жаркий день. Она ехала из Риоачи на такси-экспрессо с маленьким школьным чемоданом, в глубоком трауре и в тюрбане из черной тряпицы. Она вошла счастливая, с широкими объятиями и крикнула всем:
— Я приехала прощаться, потому что я собираюсь умирать! Мы ее разместили у себя в доме не только из-за того, что она была, кем была, а потому что знали, до какой степени у нее были свойские отношения со смертью. Она оставалась дома, ожидая своего часа в подсобной комнатке, и умерла там как святая, в возрасте, который мы подсчитали как сто один год.
Тот период был самым напряженным в «Эль Универсаль». Сабала меня направлял своей политической мудростью, чтобы мои статьи выражали то, что должны были, не натыкаясь на карандаш цензора, и впервые его заинтересовала моя старая идея писать репортажи для газеты. Вскоре неожиданно возникла жуткая тема о туристах, на которых напали акулы на пляжах Марбельи. Однако самое оригинальное, что пришло в голову городскому совету, — это заплатить пятьдесят песо за каждую убитую акулу, и не хватало ветвей миндального дерева, чтобы вывешивать пойманных за ночь. Эктор Рохас Эрасо, умирая от смеха, написал из Боготы в своей новой колонке в «Эль Тьемпо» насмешливую заметку об оплошности использовать в охоте на акул банальный способ, взявшись за дело не с того конца. Это дало мне идею написать репортаж о ночной охоте. Сабала поддержал меня воодушевленный, но мой крах начался с момента вовлечения, когда меня спросили, страдал ли я морской болезнью, и я ответил, что нет; боялся ли я моря, по правде — да, но я также ответил, что нет, и в конце меня спросили, умею ли я плавать. Я должен был быть первым, и я не отважился соврать, что, дескать, да, умею. В любом случае на твердой почве и благодаря разговору с моряками я узнал, что охотники идут до Бокас де Сенисы в восьмидесяти девяти морских милях от Картахены. Возвращаются они, нагруженные невинными акулами, чтобы продать их, как преступные, по пятьдесят песо. Большая новость завершилась тем же днем, а у меня закончилась иллюзия репортажа. Вместо него был опубликован мой рассказ номер восемь: «Набо — негритенок, заставивший ждать ангелов». По крайней мере два серьезных критика и мои суровые друзья из Барранкильи оценили его как хорошую смену курса.
Я не думаю, что моего политического благоразумия было достаточно, чтобы взволновать меня, но правда заключалась в том, что я испытал похожий рецидив, как и раньше. Я почувствовал себя таким взбудораженным, что моим единственным развлечением было встречать рассвет песнями с пьяницами в крепости Лас Боведас, где во время Колонии были солдатские бордели, а позже зловещая политическая тюрьма. Генерал Франсиско де Паула Сантандер находился там в заключении на протяжении восьми месяцев, прежде чем быть сосланным в Европу из-за товарищей по идеалу и по оружию.
Надзиратель тех исторических останков был линотипистом на пенсии, чьи активные коллеги объединялись с ним каждый день после рассылки газет, чтобы отметить новый день бутылкой подпольного белого рома, приготовленного благодаря искусству мошенников. Они были печатниками, просвещенными благодаря семейным традициям, впечатляющие лингвисты и большие субботние выпивохи. Я стал одним из их сообщества.
Самого молодого из них звали Гильермо Давила, и ему удалось совершить подвиг, работая на побережье, несмотря на принципиальность некоторых региональных лидеров, которые не желали впускать в сообщество галантных молодых франтов. Возможно, он этого добился благодаря искусству своего искусства, ну и, кроме того, своему хорошему ремеслу и своему личному обаянию, он был магом чудес. Он нас постоянно поражал магическими проказами, заставляя вылетать живых птиц из выдвижных ящиков письменных столов или делая белой бумагу, на которой была написана редакционная статья, которую мы только что сдали в день сдачи тиража. Маэстро Сабала, настолько строгий в долге, забывал на какое-то время о Падеревском и пролетарской революции и просил аплодисментов для мага, всегда с повторяющимся и не выполняемым обещанием, что это будете последний раз. Для меня разделить с волшебником рутину дня было как обнаружить наконец реальность.
В один из таких рассветов в Лас Боведас Давила рассказал мне о своей идее делать газету двадцать четыре на двадцать четыре полчетверти типографского листа, которая бы раздавалась днем в самый многолюдный час закрытия магазинов. Это будет самая маленькая газета в мире, чтобы прочитать ее за десять минут. Так и было. Она называлась «Компримидо», я писал ее за один час в одиннадцать утра, набирал и печатал ее Давила за два часа, и ее разносил отважный продавец газет, у которого не хватало дыхания, чтобы громко расхваливать ее больше одного раза.
Она вышла во вторник, 18 сентября 1951 года, и невозможно достичь успеха более полного и более короткого: три номера за три дня. Давила мне признался, что даже с черной магией невозможно было замыслить идею такую большую по такой низкой цене, которая помещалась бы на таком маленьком пространстве, выполнялась бы за такое маленькое время и исчезла бы с такой скоростью. Самым странным было, что на какое-то время, на второй день, взбудораженный уличной потасовкой и жаром фанатиков, я начал думать, что таким простым мог быть исход моей жизни. Сон продлился до четверга, когда управляющий нам доказал, что еще один номер нас приведет к краху, даже если мы решим печатать коммерческие объявления, поскольку они будут настолько маленькими и настолько дорогими, что это не будет разумным решением. Сама идея газеты, которая основывалась на ее размере, влекла за собой математический зародыш ее собственного разрушения: была настолько более нерентабельной, насколько больше продавалась.
Я остался в дураках. Переезд в Картахену был своевременным и полезным после опыта «Кроники» и к тому же дал мне более подходящую обстановку для того, чтобы продолжать писать «Палую листву», и прежде всего для творческого порыва, с которым жилось в нашем доме, где самое необычное казалось всегда возможным. Мне было достаточно вспомнить обед, на котором мы разговаривали с отцом о сложностях многих литераторов в написании своих воспоминаний, когда уже ничего не вспоминается. Куки, которому исполнилось едва шесть лет, сделал заключение с поучительной простотой.