— Тогда, — сказал он, — первое, что писатель должен написать, — это его воспоминания, когда он еще все помнит.
Я не осмелился признаться, что с «Палой листвой» со мной случилось то же самое, что и с «Домом»: меня интересовала больше не тема, а техника. После года работы с такой радостью она мне раскрылась как бесконечный лабиринт без входа и выхода. Сейчас я думаю, что знаю почему. Бытописательство, которое подарило такие хорошие примеры обновления в самом начале, закончилось тем, что остановило в развитии великие национальные вопросы, которые пытались найти чрезвычайные выходы. Дело в том, что я не терпел больше одной минуты неясности. Мне только не хватало проверок сведений и стилистических решений до финальной точки, и тем не менее я не чувствовал, что повесть дышала. Но я был настолько заторможенный после столь-кого времени работы во мраке, что видел, как книга терпела крах, не зная, где пробоины. Худшим было то, что на этой стадии письма мне не могла понадобиться ничья помощь, потому что щели находились не в книге, а внутри меня, и только я мог иметь глаза, чтобы увидеть их, и сердце, чтобы их выстрадать. Возможно, по этой самой причине я приостановил работу с «Ла Хирафой», много не думая о том, когда я закончу выплачивать «Эль Эральдо» аванс, на который я купил мебель.
К несчастью, ни ума, ни стойкости, ни любви не было достаточно, чтобы победить нищету. Все, казалось, было в ее пользу. Организация статистической переписи закончилась в течение года, и моей зарплаты в «Эль Универсаль» не хватало, чтобы ее компенсировать. Я не вернулся на юридический факультет, несмотря на уловки некоторых преподавателей, которые сговорились, чтобы получить меня вперед вопреки моей незаинтересованности, ради своего интереса и своей науки.
Денег не хватало в доме, но недостача была настолько большой, что моего вклада не было достаточно никогда, и отсутствие иллюзий меня задевало больше, чем отсутствие денег.
— Если мы все должны утонуть, — сказал я во время обеда в один из решающих дней, — позвольте мне спасти себя, чтобы попытаться прислать вам хотя бы лодку с веслами.
В первую неделю декабря я переехал снова в Барранкилью, оставив всех в смирении и уверенности, что лодка приплывет. Альфонсо Фуэнмайор должен был представить себе это с первого взгляда, как увидел меня входящим без объявления в наш старый офис в «Эль Эральдо», поскольку офис «Кроники» остался без средств. Он посмотрел на меня как на призрак, сидя за печатной машинкой, и воскликнул, обеспокоенный:
— Какого черта вы делаете здесь без предупреждения? Не много раз в жизни я отвечал что-то, настолько близкое к правде:
— Меня это затрахало по яйца. Альфонсо успокоился.
— А, хорошо! — ответил он в своей обычной манере и очень колумбийской строкой из национального гимна. — К счастью, такова вечная человечность, которая стонет в цепях.
Он не проявил и малейшего любопытства по поводу причины моего приезда. Это ему показалось удачным предчувствием, потому что всем, кто обо мне спрашивал в последние месяцы, он отвечал, что меня можно застать в любой момент. Он, надевая пиджак, поднялся счастливый из-за письменного стола, потому что я приехал случайно, как упал с неба. Он уже на полчаса опаздывал выполнить одну договоренность, не закончив статью на следующий день, и попросил меня, чтобы я ее закончил. Едва я успел спросить его, какой была тема, он мне ответил из коридора поспешно, с характерной небрежностью в духе нашей дружбы: — Прочитай это и увидишь.
На следующий день снова были две печатные машинки напротив друг друга в офисе «Эль Эральдо», и я снова писал «Ла Хирафу» на той же странице, что и всегда. И разумеется, по той же цене! И в тех же личных (семейных, приватных) условиях (положениях, обстановке, обстоятельствах) между Альфонсо и мной, когда многие статьи были в разделах одного или второго и было невозможно различить их. Некоторые студенты журналистики или литературы захотели провести между ними различие в архивах, но не достигли успеха — за исключением случаев особенных выпуклостей (дословно: архитектурных выступов), но не за счет стиля, а за счет культурной (общеобразовательной) информации.
В «Эль Терсер Омбре» меня расстроила плохая новость о том, что убили нашего друга-воришку. В эту ночь, как и во все другие, он вышел сделать свое дело, и единственное, что снова стало о нем известно без особых подробностей, что ему выстрелили в сердце в доме, который он грабил. На тело претендовала только старшая сестра, единственный член семьи, и только мы и хозяин таверны присутствовали на его похоронах из милосердия.
Я снова вернулся в дом лас Авила. Мейра Дельмар, снова соседка, продолжала очищать своими болеутоляющими вечеринками мои дурные ночи «Эль Гато негро». Она и ее родная сестра Алисия казались близнецами по своему поведению и по желанию того, чтобы время возвращалось к нам по кругу, когда мы были с ними. Каким-то образом, очень особенным, мы сохраняли группу друзей. По крайней мере один раз в год нас приглашали к столу с арабскими изысканностями, которые нам питали душу, и в их доме были внезапные вечера с выдающимися гостями — от больших артистов любого жанра до заблудившихся поэтов. Мне кажется что именно они с маэстро Педро Вьябой придали порядок моей сбившейся с пути меломании и зачислили меня в счастливый союз артистического центра.
Сейчас мне думается, что Барранкилья дала мне лучшую перспективу для «Палой листвы», как только у меня появился письменный стол с машинкой, я начал исправления с новым воодушевлением. В эти дни я осмелился показать сообществу первую читабельную копию, заведомо зная, что она не закончена. Два дня Альфонсо писал напротив меня, даже без упоминаний о ней. На третий день, когда мы к концу вечера закончили работу, он положил на стол открытый черновик и прочитал страницы, которые были заложены полосками бумаги. Больше, чем критик, он казался следопытом непоследовательностей и очистителем стиля. Его наблюдения были настолько верными, что я их использовал все, за исключением одной, которая ему показалась притянутой за волосы даже после того, как я ему доказал, что это был реальный эпизод моего детства.
— Даже реальность ошибается, когда литература плохая, — сказал он, умирая от смеха.
Метод Хермана Варгаса был таков, что если текст хороший, то он не делал немедленных комментариев, но давал успокаивающее суждение и заканчивал всегда восклицательным знаком:
— Прекрасно!
Но в течение следующих дней продолжал выбалтывать рассеянные идеи о книге, которые переросли в одну прекрасную ночь кутежа в точную идею.
Если черновик ему не казался хорошим, он сам назначал встречу автору и говорил ему об этом с такой искренностью и настолько изящно, что дебютанту ничего не оставалось, как поблагодарить его от всего сердца, несмотря на желание плакать. Но это был не мой случай. В самый неожиданный день Херман высказал полушутя-полувсерьез суждение о моих черновиках, избавившее меня от тревог.
Альваро исчез из «Джэпи» и не подавал ни малейшего признака жизни. Почти через неделю, когда меньше всего его ждали, он преградил путь автомобилем на проспекте Боливар и крикнул мне в своем лучшем стиле:
— Садись, маэстро, я сейчас тебя грубо поимею!
Это была его анестезирующая фраза. Мы ездили кругами без точного направления по городу, сжигаемому летней жарой, пока Альваро выкрикивал анализ своего прочтения, скорее эмоциональный, но впечатляющий. Я его прерывал каждый раз, как видел какого-нибудь знакомого на тротуаре, чтобы крикнуть ему какую-то сердечную или язвительную нелепость, и он возобновлял восторженное рассуждение до хрипоты, со взъерошенными волосами и такими вытаращенными глазами, что, казалось, они смотрели на меня сквозь решетки тюремной башни. Мы закончили тем, что выпили холодное пиво на террасе «Лос Альмендрос», утомленные фанатами «Хуниор» и «Спортинг» на противоположной стороне улицы, и под конец нас задавила лавина одержимых, которые бежали со стадиона, выпустив пар возмущения, стенка на стенку. Единственное окончательное мнение о моей рукописи Альваро мне прокричал в последний момент через окно машины:
— Во всяком случае, маэстро, ты еще грешишь бытописательством!
Я, благодарный, крикнул ему:
— Но хорошим — от Фолкнера!
И он закончил со всем несказанным и необдуманным, грандиозным взрывом смеха:
— Не будь сукиным сыном!
Через пятьдесят лет, каждый раз, когда я вспоминаю тот вечер, я снова слышу взрывной хохот,