плотских, об усладах этого скоротечного и тленного бытия, а о жизни вечной вовсе не помышляя. И сего ради архимандрит Дионисий, неустанное попечение имея о спасении душ наших и Российского государства, зовет нас очиститься от греха и оставить соблазны плотские, к покаянию и посту прибегая, как к последнему целительному источнику, и к вере сердца свои преклонив. И уже во всем Российском великом царстве все люди от мала даже и до велика поститься начали пять дней в каждую седмицу, от зла и нечистоты отлепились, и единомысленно поднялись заодно против польских и литовских людей и всякой неправды. Ведомо ли тебе, княже Дмитрие, что и сосущие млеко младенцы ныне постятся? Как же войско твое, под Москвою стоящее и многими ратными подвигами прославленное, доселе не укротит мятежный дух свой и буйствует, как прежде? Покайтесь и очиститесь; иначе не даст вам Господь одоления на врагов.
— Ну, Данило, — сказал князь Дмитрий, — начальники твои пишут зело кудряво. Разве я поп, чтобы мне своих казаков к покаянию звать? Или я баба чреватая, что мне надобно знать, по каким дням теперь младенцев питать положено? Ты посмотри там дальше: нет ли прямого слова, чего хотят от меня троицкие власти?
— Нет, государь Дмитрий Тимофеевич, — сказал я. — Только окольные слова, как и в начале грамоты, его же я тебе прочитал. А всю прямоту мне велено тебе изустно передать. Изволишь ли грамоту дослушать?
— Помилуй, перестань: говори сразу дело.
— Велели мне архимандрит
Дионисий и братия тебя пытать, почто ты, княже, присягнул ведомому вору, новому ложному царю Димитрию, который во Пскове сидит? Да будет тебе ведомо, что этим обманщиком никто из русских людей не прельстился, кроме псковитян, да и те к вору прилепились не волею, а будучи теснимы шведами, и помыслив в сердце своем, что русский вор лучше иноземного и иноверного. А грамоту от Псковского вора, в Троицкий монастырь посланную, все монахи единодушно оплевали.
— Я бы тоже плюнул, — сказал князь Трубецкой. — Бог мне свидетель, я бы плюнул. Но по малодушию не посмел плюнуть явно. А если бы посмел, Иван Мартынович с Мариной Юрьевной надо мною учинили бы то же, что над Ляпуновым. Надобно их остерегаться: все донцы за Ивана Мартыновича горой стоят, и за ним пойдут хоть в пекло адское. Так и скажи отцу Дионисию: мол, Дмитрий Тимофеевич целовал вору крест неволею, единственно ради убережения жизни своей и здравия и покоя. Да и как мне идти против Ивана Мартыновича? И так-то мы осаду держим плохо, и поляки в Москву почти свободно запасы провозят. А если мы с Заруцким поругаемся, то и вовсе учинимся бессильны и конечно опозоримся.
— Люди дома Пресвятой Троицы, — сказал я, — неустанно молят Господа Всевышнего, да был бы ты в едином совете с князем Дмитрием Михайловичем Пожарским и с ополчением его. А Заруцкого ты бы оставил и Маринке бы не прямил, и не хотел бы на царство ни Псковского вора, ни Маринкиного сына Ивашка, коего все русские люди не иначе как «щенком» и «выблядком» именуют.
— Тихо, тихо! Ишь, разговорился! Не приведи Господь, вдруг кто услышит? Сказал ведь я: не могу идти против Заруцкого и Марины. А с Пожарским я и рад бы в едином совете быть, да где он, твой Пожарский? В Ярославле? Почему к Москве не спешит? Вот когда он сюда пожалует, тогда я рад буду с ним дружбу дружить. А до той поры остерегусь.
— Князь Пожарский оттого мешкает, что боится Заруцкого, как и ты, государь Дмитрий Тимофеевич. Судьбу ужасную Прокофия Ляпунова он тоже памятует. Ведь Заруцкий на словах Пожарскому благоволит, а на деле враждебность и злое умышление изъявляет. Посылал же он своих людей в Ярославль, чтобы ярославцы князя Пожарского не принимали и пособия ему не чинили. Вот наш воевода и замешкался. Но ежели ты, государь, обещаешь и подтвердишь своим словом княжеским, что по приходе Пожарского станешь с ним заодно, а от Заруцкого с Маринкой отлепишься, то князь Пожарский наверное скоро придет.
— Обещать обещаю, и словом княжеским утверждаю, но писаного обещания не дам бережения ради.
Поблагодарил я князя Трубецкого. Он же меня еще спросил, кого хотят на царство троицкие люди и Пожарский?
— Хотят они, — ответил я, — перво Москву от поляков очистить, а потом уж собрать великий земский собор о царевом избрании, и да будет царем тот, кого Бог нам даст.
— Хитро умышлено, — сказал князь. — Как же мне знать, чем пожалует меня этот новый государь за верную службу и кровь проливаемую?
— Кем бы он ни был, сей новый царь богоизбранный, он тебя всяко пожалует щедро: в том троицкие люди тебе дают верное поручительство и клянутся гробом святого преподобного чудотворца Сергия.
На том наша беседа и завершилась дружески. Дай, Боже, этому моему посольству быть к пользе, а не ко вреду. Аминь.
Июля 8-го дня
Дошли до нас новые вести о Псковском воре: нет его больше, настигла его кара Господня, как и иных прежде бывших самозванцев. Вот и этот вор, возвысившись на недолгое время, и вмале властью насладившись, вскоре низвергнут был в геенну огненную на вечную муку.
Сказывают, будто ввел сей вор псковитян в полное разорение, все животы у них отнял и увеселениями скотскими промотал, и многих невинных замучил и смертью казнил, и дев растлевал, и жен бесчестил, и все прочее, ворами обычно совершаемое, совершал. Тогда возмутились и вознегодовали псковитяне и уговорились меж собою, как бы им вора убить. Он же о том сведал, и тотчас же ночью, на коне неоседланном, без шапки, предался бегству. Но был пойман псковитянами, и бит, и связан, и повезли его ко князи Пожарскому на суд и расправу.
Однако же у нас в России теперь не те времена, чтобы спокойно и мирно из Пскова в Ярославль проехать. Напали внезапно разбойные казаки Александра Лисовского, старого и заклятого врага веры Христовой; хотели ложного царя вызволить. Псковитяне же пустились бежать, а вора связанного за собой на коне тянули. А он с коня возьми да и упади. И в таком виде, с вором, по земле влекомым, псковитянам уж было от лисовчиков не уйти. И тогда они его, вора, проткнули копьем, чтобы он живым не достался литве. И он, собака, скончался. Так его пакостная жизнь прервалась. Был же он отнюдь не царь Димитрий. Этой сказкой кто еще не пресытился до возмущения утробного? А был он московский поп Сидорка.
Мы же с князем Пожарским и с Козьмой Мининым доселе стоим в Ярославле. Троицкие власти уже многажды его торопили; вот и сейчас прислали старцев Серапиона и Афанасия с грамотой возбудительной. Сказано там: «Ох-ох, увы-увы! Что же вы, братие, начали доброе дело и не радеете? Знаете сами, что всякому промыслу свое время, а начинание безвременное напрасно бывает. Недавно гетман литовский Ходкевич осадным московским полякам опять привез ествы и пороха и свинца, а Заруцкий с Трубецким его удержать отнюдь не сумели. И оттого литовские люди в Москве стали крепки. Теперь Ходкевич снова по русским селам разбой и грабеж чинит, припасы собирает. Если опять их в Москву провезет раньше вашего прихода и беспрепятственно, то вы, любезные господа, можете уже никуда не спешить, и даже вовсе по домам расходиться: всуе тогда будет труд ваш, и тще ваше собрание».
Князь же Пожарский, по всему видать, решил и эту троицкую грамоту в презрение положить. Сидит он тут сиднем, судитрядит, челобитные приемлет, в города указы посылает, воевод назначает. А про поляков, в Москве укрепившихся, словно бы позабыл.
Июля 12-го дня
Сам Аврамий к нам в Ярославль приехал торопить князя Пожарского. Уж мы с Настенкой обрадовались! Он же, увидев воочию наше ополчение, впал в тоску и скорбь и едва не предался отчаянию.
— Ты, — сказал он, — Данило, всё мне отписывал неложно. Я же, уповая на милость Божию,