реалисты. Бывают и вовсе приземленные, для них — только земля, а луна, солнце, звезды — лишь для того, чтобы луна светила им в темную ночь, солнце грело их раздобревшие тела, а звезды служили ориентиром, не давая заблудиться. А она — она все это, да, невероятно, но все это совмещала в себе. Минуту назад была романтиком, читала вслух стихи среди берез, сейчас — только практик с бухгалтерскими счетами в руках, а еще через минуту моды, наряды, танцы заслоняли ей и звезды, и солнце. Непостижимо, но факт! И этим, ты не удивляйся, именно этим она и велика и неповторима! Среди женщин тоже есть свои гении и свои бездарности…
«Он все еще ее любит, очень любит», — ужаснулся Семен и, кажется, впервые осознал весь трагизм разбитой семьи. Он понял сейчас это потому, что сам шел навстречу своему счастью и сам уже испытывал любовь.
Легостаев подумал: то, о чем он сейчас говорит, было бы более естественным сказать в порыве откровенности близкому, задушевному другу. Но все же говорил сыну, подспудно чувствуя, что ни с кем больше не сможет говорить так откровенно и честно.
Уже потом, в поезде, он долго не мог ответить себе на вопрос: почему он был так беспощадно откровенен с сыном, когда вспомнил об Ирине, его матери! И все-таки ответил: война. Да, приближавшаяся сейчас к границе война, дававшая знать о себе пока что косвенно, исподволь, но тем более таившая в себе острое и зловещее чувство неизбежности, именно мысль о неизбежной войне и предстоящих испытаниях и побудила его к откровенности. Потому что среди первых, кому выпадет вдохнуть первую пороховую гарь этой войны, будет и его сын. Будет, будет! Легостаев знал, что такое быть первым в бою. И потому, как бы об этом ни было даже страшно подумать, вынужден был предположить и такое: он никогда уже не сможет разговаривать с сыном, как теперь, накануне войны.
— Ну, а что у тебя здесь, на заставе? — отсекая все предыдущее, спросил Легостаев.
— Нормально, — без рисовки ответил Семен. — Нормально, если не считать, что немецкие самолеты ястребами над границей шныряют. И через границу, как к себе домой, летать повадились.
— А вы что?
— А мы смотрим на них и любуемся. Открывать огонь категорически запрещено. В марте тридцать два самолета перемахнуло. Бомбардировщики, разведчики. Мы по ним — из винтовок и пулеметов. Одного сбили — врезался в землю. А нам приказ: не стрелять.
— Да что за дикость?
— Приказы не обсуждаются, батя, лучше меня знаешь. Разъяснили: нарушения границы носят непреднамеренный характер. Вроде воздушных туристов. Вот и составляем акты и шлем на ту сторону. А там расшаркиваются с улыбочкой: битте-дритте, больше не будем. И опять двадцать пять. Не пограничники — Пимены с гусиными перьями. Короче, детская игра. А то, что все наше приграничье, да и чуточку поглубже, на их разведка ртах до каждой букашки обозначено, никто и в затылке не чешет.
— Чудеса в решете! — возмутился Легостаев. — Ребенку понятно: чуют слабину — распоясываются.
— Самолеты еще что, — все сильнее распалялся Семен. — Наряды наши обстреливают. Весной сынишку лесника убили. Стреляли по наряду, а пуля — в мальчонку, у сторожки змея бумажного мастерил. Всей заставой того мальчонку хоронили. Знал я его хорошо, прибегал чуть не каждый день на заставу… Войны еще нет, а люди гибнут.
Семен, чтобы заглушить вскипевшее в душе волнение, вытащил из ящика стола малого формата книжонку, протянул отцу. Тот развернул, увидел тексты на русском и немецком языках.
— Разговорник? Любопытно. — Он полистал книжонку, задержался взглядом на одной из страниц.
«Где председатель колхоза?» «Ты коммунист?» «Как зовут секретаря райкома?» «Ни с места! Руки вверх, иначе буду стрелять! Брось свою винтовку!» «Говори всю правду, иначе я тебя расстреляю и сожгу твой дом!» «Сдавайся!»
— Лексикончик! — воскликнул Легостаев и взглянул на титул. — Составитель полковник фон Зультсберг. Ай да полковник, ай да оригинал! Это из тех самых, кто жаждет дружить и не жаждет нападать?
— Вероятно.
— А ведь есть и такие, кто твердит: образумится Гитлер, не рискнет, — вспомнив давние опоры, сказал Легостаев. — А только иллюзии это, вредный самообман. Тигра манной кашкой не накормишь. Если бы в Испании не побывал, может, и я то же самое бы твердил: образумится. А сейчас убежден — будет война. И жестокая.
— Ну что ж, — твердо проговорил Семен, — пусть попробуют. Мы готовы. У нас есть все: люди, техника, полководцы. Всыплем им — век будут помнить.
— Согласен. Вот только насчет полководцев…
— Никаких «но», — вспыхнул Семен. — Знаю, еретик ты. И снова заведешь разговор, как тогда, в Москве.
— Нет уж, дай мысль закончить. Вот ты говоришь, полководцы. Да, есть. И я преклоняюсь перед ними. Но ты же, надеюсь, диалектик, а не талмудист. Каждая эпоха рождает своих героев. И полководцев. Нынешние — дети своего времени. Понимаешь, своего! Полководцы гражданской войны. Той, что двадцать лет назад отгремела. Двадцать! Конечно, в новой войне пригодится их гигантский опыт, их беззаветная храбрость. Но она, эта война, родит новых полководцев. Они еще, может, ходят, безвестные, а уже с маршальским жезлом! Отсеки мне потом голову, если буду не прав. Это исторически неизбежно. И винить тех, кто уйдет с театров военных действий, несправедливо. Все естественно, закономерно.
— Не будем философствовать, отец. Сам знаешь, в конце концов поссоримся.
— Пусть по-твоему. Только хочу, чтобы ты мыслил. Пора.
— Ты хочешь лишить меня веры?
— Слепой — да. Осмысленной — ни за что! Скажи, есть разница между фанатиком, исступленно бьющим поклоны у иконы, и человеком, беспредельно верящим в прекрасную идею?
— Разумеется, есть.
— Какая же? Верит и тот и другой.
Семен задумался, подыскивая более точный ответ.
— Огромная разница! — не ожидая, пока заговорит Семен, воскликнул Легостаев. — Да что там разница — непроходимая пропасть! Фанатик всецело полагается на идола, а борец за идею — на свой разум и свои силы. Первый вымаливает счастье у бога, второй — добывает его в бою.
— Уж не к фанатикам ли меня хочешь причислить? — обиженно спросил Семен.
— Избави бог, — улыбнулся Легостаев. — Просто ты вырос, и я вправе говорить с тобой, как с мужчиной.
— Сейчас и не захотел бы — вырастешь, — сказал Семен. — Время на пятки наступает. И летит, как ненормальное, и проходит незаметно!
— Нет, сынка, время не проходит, — мягко, задумчиво поправил его Легостаев. — Время остается. Это мы проходим…
— Снова философия, — остановил отца Семен. — Ты же никогда не был пессимистом.
— А я и сейчас не пессимист! — постарался бодро возразить Легостаев. — С чего это ты взял, что я пессимист? — И, не дав сыну порассуждать на эту тему, озабоченно спросил: — Порохом пахнет, а ты говоришь: «Поеду, заберу, привезу»? Прямо в огонь, в пекло?
— А если не могу без нее?
— Все ясно. Только не забывай, что такое любовь. Мудрецы и поэты бьют в литавры: любовь — чудо, любовь — счастье, любовь — вечный праздник. Да не бывает его, чуда, в этаком чистом виде. И счастья такого нет, дистиллированного. Да, любовь — чудо, счастье, волшебство. И она же — муки, горе, а бывает, что и позор.
— Не надо, — остановил его Семен, зная, о чем говорит отец, и пытаясь отвлечь его от мрачных мыслей.
— Не надо так не надо, — мрачно согласился Легостаев. — Да только оттого, что смолчу, не