выскажу, — от этого оно от меня не уйдет, во мне это — и надолго, может, навсегда. Ты не сердись, я ведь не исповедоваться приехал, не сочувствия искать. Повидать тебя захотелось, кроме тебя, никого у меня нет. — Громадным усилием воли он заглушил жалость к самому себе. — Был бы помоложе, сел бы в «ястребок» да помог бы твоей заставе этих залетных коршунов отгонять.
— Оставайся, — улыбнулся Семен. — Переквалифицируешься в пограничники.
— Теперь разве что в управдомы, как Остап Бендер, — в тон ему пошутил Легостаев. — Границу-то мне покажешь? Хоть одним глазком взглянуть.
— Завтра, — пообещал Семен. — И границу покажу, и погранстолб.
— И если можно — с лесником познакомь, — необычно тихо попросил Легостаев. — У которого мальчонку…
— Познакомлю, — не дал ему договорить Семен. — А сейчас, извини, мне пора на боевой расчет.
Легостаев смотрел, как сын затягивает широкий комсоставский ремень, как большими пальцами обеих рук решительно раздвигает складки на гимнастерке, как с маху надевает зеленую фуражку, и каждое движение напоминало Легостаеву его самого. Все повторяется, это неизбежно, как жизнь.
— Я всегда тебе чертовски завидовал, — сказал Семен, остановившись на пороге и вглядываясь в отца так, как вглядываются прощаясь. — Ты был в Испании. А мы обстреляны только холостыми патронами.
— Можешь не завидовать, — откликнулся Легостаев. — Самому воевать придется. И, увы, боевыми будут обстреливать. А в войну лучше тем, кто на фронте. Парадокс? Нет, вовсе и не парадокс. В войну, брат, если ты в тылу и если совесть при тебе, так она тебя, эта самая совесть, лютой казнью казнить будет. И после войны не отстанет. Я вот рад, честное слово, рад, что побывал на войне. Не потому, что могу при случае хвастануть, нет, все это блажь и чепуха. Рад потому, что сам собой горжусь, выше себя чувствую — не перед другими, нет, перед самим собой.
— Понимаю, отец, — тихо произнес Семен и глубже надвинул фуражку. — Да ты располагайся, отдыхай. Меня не жди. Я после боевого расчета — на границу, до рассвета. Если, конечно, все будет в порядке. Койка в твоем полнейшем распоряжении.
— Княжеские покои, — осмотрев постель, заключил Легостаев. — И в самом деле, прилягу.
Оставшись один, он повнимательнее осмотрел комнату сына. Во всем — и в заправке солдатской койки, и в стройных рядах книг на полке, и в сложенной на табуретке гимнастерке, — во всем был тот же самый порядок, какой, к своему изумлению, Легостаев обнаружил в комнате Семена, когда вернулся из Испании. И даже сама комната была похожа на ту, детскую, в которой, будто по ошибке, поселился взрослый, самостоятельный и любящий порядок и чистоту человек.
Легостаев разделся, лег на звякнувшую пружинами кровать и тут же уснул.
Среди ночи Легостаев вдруг подхватился с койки, точно его подняли по тревоге. Подскочил к окну. Тихо и таинственно смотрела на землю, на дальний лес луна.
«Неужто можно пробудиться от тишины?» — удивился он.
Семен еще не вернулся. И Легостаев со щемящей грустью подумал о том, что, если он останется здесь еще хотя бы на сутки, станет для занятого, измотанного тревогами сына обузой.
«Повидались — и хорошо, и хватит, — внушал он себе. — Какая, в сущности, разница — день ли, месяц ли? Все равно уезжать, все равно прощаться, сколько ни живи. Даже векам и тысячелетиям приходит конец».
Он подошел к вешалке, извлек из кармана спортивной куртки трубку, принялся набивать ее табаком. Табак был сухой, хрупкий, и первая затяжка обожгла рот полынной горечью.
Легостаев сел на подоконник. Светало. Невидимая отсюда река укрывалась туманом. Осторожно, словно боясь, что ошибутся и запоют слишком рано, пробовали голоса птицы. На коновязи за конюшней устало фыркали кони. И тут же все эти звуки опрокинул, приглушил гул самолета — ворчливый, зловредный, с повторяющимся надрывом.
«Старый знакомый, — встрепенулся Легостаев, пытаясь приметить самолет в еще мрачноватом предрассветном небе, — «фокке-вульф». Ранняя пташка, не спится в ангаре».
На тропке, среди тихих, еще спящих, не тронутых ветерком яблонь послышались осторожные шаги. Семен! Даже если бы Легостаев не увидел сына, то узнал бы по этим шагам.
— Жми смелее! — сказал он, высунувшись из окна. — Я уже не сплю.
В ту же минуту на все голоса заскрипело, заголосило крыльцо, и в комнату вошел Семен. Даже в полутьме было видно, что ночь, проведенная на границе, не только не утомила его, но придала ему бодрости.
«Молодость! — с завистью подумал Легостаев. — Славная молодость!»
— Едва не ушел, — возбужденно заговорил Семен. — Уже на середине реки достали. Отстреливался, паразит.
— Отстреливался? — удивленно спросил Легостаев, кляня себя за то, что спал настолько крепко, что не услышал стрельбы. — Как же так? А я проснулся от тишины.
Семен, скинув гимнастерку, начал плескаться под умывальником и рассказывать о том, как был обнаружен и настигнут нарушитель и как пришлось его пристрелить, иначе бы выбрался на противоположный берег. Труп, однако, выловить не удалось — унесло сильным течением. На своем берегу пограничники обнаружили брошенный нарушителем шестизарядный револьвер. Семен был мрачен — лазутчика не удалось взять живым.
— Теперь доказывай, что не верблюд, — сокрушенно сетовал он.
— Главное, не упустили, — попытался успокоить его Легостаев. — Небось не первый и не последний лазутчик. Ложись, выспись. На твой век нарушителей хватит.
— Твои бы слова да в уста начальнику отряда, — усмехнулся Семен. — И что вскочил ни свет ни заря?
— Я ж сказал — тишина разбудила. Да, кстати, и для тебя койку освободил. Своевременно.
— Там мои ребята вершу потрясли, ведро рыбы, не меньше. Даже сом не выдержал искушения — залез. Знаю, ты рыбак заядлый. Велел повару зажарить, к девяти ноль-ноль принесет, отведай.
— Спасибо, — поблагодарил Легостаев. — Я ведь какую рыбку уважаю? Самолично выловленную. И не вершей — промысел не по мне. Удочку обожаю, с поплавком.
— Будет тихо — порыбачим, — пообещал Семен.
— Да уж поздно, — вздохнул Легостаев. — Я хочу на ночной поезд поспеть.
Семен, улегшийся было на койку, вскочил и сел, свесив босые ноги, смутно забелевшие в полумраке.
— Ты это всерьез?
— Вполне.
— Не пущу, часового выставлю, а не пущу.
— Пустишь, — грустно улыбнулся Легостаев. — Вот границу мне покажешь, как обещал, и пустишь. Никуда не денешься. Горячие у тебя, сынка, денечки, тут не до отца. Я же сам, считай, военный, понимаю. Главное — повидались мы с тобой, на сердце полегчало.
Семен обиженно молчал. Потом лег на правый бок, поворочался с минуту, будто не решался сказать отцу что-то неприятное, и тут же уснул.
Легостаев оделся и вышел в сад. Тьма уже исчезла, уступив место рассвету. Листья старых кряжистых яблонь зашептались на легком ветерке.
Легостаев любил минуты, в которые занималось утро. Обычно радовало сознание того, что впереди еще много времени до ночи, в которые можно работать, творить. Именно утром рождались в его голове смелые планы, необычные замыслы. Он испытывал душевный подъем, ясно и смело работала мысль. Вот и сейчас ему захотелось самые первые свои впечатления о встрече с сыном перенести на полотно, соединив в нем несоединимое: тишину, от которой проснулся, и тревогу, которой не испытал. И тут же одернул себя: «Это потом. Ты приехал только ради того, чтобы повидаться с сыном. И сегодня ночью уедешь. Так будет лучше».
Легостаев обвел пристальным, просветленным взглядом сбросивший с себя непроницаемое покрывало лес, и страшное чувство овладело им: ему на миг почудилось, что это тайга, самая настоящая сибирская тайга, по которой, быть может, идет сейчас Ирина. Если бы он знал ее адрес! Бросил бы все и поехал к ней,