Когда я был маленьким, отец, приходя домой с работы, первым делом шёл навестить бабушку.
Матери это не нравилось, каждый раз она чувствовала, что её предали.
Эта любовь между сыном и матерью, была ли она реальнее и сильнее, чем а, что соединяла жену и мужа? Отец был бабушкиным любимцем, сыном, которого она носила, когда умер муж, сыном, которого она родила одна. И отец, никогда не видевший своего отца, отдал ей всю свою любовь.
Мать это чувствовала. И я тоже. Я и сам больше всего любил бабушку. В её бессилии старой женщины я узнавал своё бессилие ребёнка.
Бабушка пахла. Сильный кисло-сладкий запах шёл от её комнаты и от её тела. Мать ненавидела этот запах, в особенности за столом, и бабушка это знала. Она ела на кухне.
Время от времени мать совершала набеги на бабушкину комнату, стараясь уничтожить первоисточник запаха. Однако все попытки были заранее обречены: запах шёл от самой бабушки. И тем не менее каждый раз мать вычищала весь мусор, что бабушка там у себя собрала», и выбрасывала его, чтобы избавиться от запаха.
Отец не мог защитить бабушку. В конце концов, она и вправду пахла. Он не мог отрицать ни что запах есть, ни что запах означает грязь, ни что грязь надо удалять. Логика была бесспорной. Отец мог только отсрочить и смягчить меры, когда бабушка со слезами молила о пощаде. Всё остальное должен был делать я.
Бабушка была единственной швеёй в нашей семье, и в куле под постелью она хранила целую библиотеку материалов: лоскутки и обрезки ткани, которые она называла «остаточками». Когда я был маленький, то обожал играть с этими тряпками. Из отцовской ночной рубашки в полоску я смастерил мужчину, а из материнской розовой рубашки — женщину. Бабушка мне помогала. Вместе мы мастерили и людей, и животных.
Так что я отлично понимал, в какое отчаяние приходила бабушка, когда весь этот «мусор» надо было выкинуть. Старанья моей матери содержать дом в чистоте казались мне бессердечной дикостью и были в точности похожи на те, что и мне самому приходилось от неё терпеть. Так что я тщательно обследовал мусорный бак в поисках бабушкиного добра и прятал его у себя, пока опасность не минует.
Таким образом, я спас и пожелтевшую книгу под названием «В тени пальм».
В доме моего детства полки были устроены так, что книги без переплёта ставились на левую сторону книжного шкафа, книги с матерчатой обложкой — в центре, а книги в полукожаном переплёте — справа.
Книги расставлялись так из-за посторонних. Посторонними назывались все, кто не был членами семьи. Если посторонний стоял в дверях, то ему было видно лишь малую часть книжного шкафа, и тогда он мог решить, что и все остальные книжки в шкафу — полукожаные с золотыми буквами на спинах. Если общество проходило чуть дальше, оно могло бы подумать, что все книги были хотя бы с переплётом. И только если гости входили в комнату полностью, они могли разглядеть непереплетённые книги далеко налево.
Среди полукожаных книг была одна, которая называлась «Три года в Конго». В ней шведские офицеры рассказывали о случаях, происходивших с ними на службе короля Леопольда.
Опытный путешественник по Африке советовал лейтенанту Пагелю выбрать себе в друзья chicotte, кнут из сырой кожи гиппопотама, «который каждым ударом вырезает на теле кровавые руны».
Для слуха европейца это может прозвучать жестоко, но он, Пагель, знает по собственному опыту, что это необходимо. В особенности важно казаться холодно безучастным, когда осуществляешь порку: «если надо назначить телесное наказание дикарю, отправляйте это наказание так, чтобы ни единым мускулом лица не выдать ваших чувств».
Лейтенант Глееруп рассказывает в своём докладе, как он порол своих носильщиков, пока не упал в обморок в приступе лихорадки, и как нежно только что избитые им люди несли его, прикрывая своими белыми одеждами, и ухаживали за ним, как за ребёнком. О том, как он лежал головой на коленях одного из мужчин, а другой бежал вниз по откосу в долину, чтобы принести воды, и как он вскоре выздоровел и снова смог орудовать кнутом.
Но только отдельные чёрные вели себя подобным образом. Полной противоположностью тому был «дикарь вообще».
Пагель тщетно пытался найти хоть одну хорошую черту в дикаре. «Будь я на пороге смерти, и одного стакана воды хватило бы, чтобы спасти мне жизнь, ни один дикарь не принёс бы его мне, если бы я не смог отплатить ему за труды».
Мораль, любовь, дружба — всех этих вещей не существует для дикаря, говорит Пагель. Дикарь не уважает ничего, кроме грубой силы. Он считает дружелюбность глупостью. Так что дикарям нельзя выказывать никакого дружелюбия.
Чтобы великая цивилизаторская миссия могла увенчаться успехом, молодому Государству Конго предстоит сделать колоссально много, говорит Пагель, призывающий благословение Божье на благородного, жертвенного друга человечества, великодушного принца, правителя Конго, Его Величество Леопольда II, вдохновителя всех начинаний.
30 сентября 1886 года доклады этих трёх офицеров были зачитаны парад шведским антропологическим и географическим обществом в банкетном зале Гранд-отеля, в присутствии Его Величества Короля, Его Высочества Кронпринца, и Их Высочеств великих герцогов Готландского, Вестерётландского и Нерикского.
Никто не высказал никаких возражений. Наоборот. Председатель общества профессор барон фон Дюбен заявил: «С гордостью мы слышим, что господа путешественники по Конго в тяжких трудах, сражениях и лишениях этой негостеприимной страны смогли не уронить высокое имя шведа».
Такова была правда кожаных книг, занимавших видную часть шкафа. Но среди непереплетённых книг в углу была другая правда, та, которая пахла бабушкой.
До 1966 года шведские родители имели законное право пороть своих детей. Во многих европейских странах это право ещё сохраняется. Даже сегодня во Франции можно купить специальный кожаный хлыст для наказания жён и детей, называемый французами martinet — стриж. Он состоит из девяти прочных кожаных ремешков и поэтому по-шведски называется «девятихвостым котом».
В доме моих родителей применялись берёзовые розги. В исключительных случаях мать срезала ивовые побеги. Она брала меня с собою в лес. Её лицо тогда было именно таким, как советовал Пагель: ни единым мускулом лица оно не выдавало её чувств.
Я избегал её взгляда и смотрел вниз, на свои чёрные резиновые сапоги. Мы отправлялись на старую спортивную площадку, где на краю леса росли ивы. Мать срезала один побег за другим и проверяла их, делая в воздухе несколько свистящих взмахов. Затем она отдавала их мне. Я нёс их всю дорогу домой, преисполненный одной лишь мыслью: только бы нас никто не увидел!
Стыд был худшим наказанием.
И ожидание.
Целый день проходил в ожидании, когда вернётся отец. Когда отец возвращался, он ещё ничего не знал. Я видел это по его лицу, которое было таким же как обычно. Он собирался идти к бабушке, когда мать останавливала его и рассказывала о том ужасном, что произошло.
В тот вечер меня отправили в постель. Я лежал там и ждал, пока они говорили между собою. Я знал,
Затем они вошли в комнату, лица у обоих были холодными, пустыми и враждебными. Мать держала розги, отец спросил — правда ли то, что ему рассказали. Правда ли, что я так плохо вёл себя на рождественском празднике? Ругался дурными словами? Богохульствовал и упоминал имя Божье всуе?
«Да», — выдохнул я.
Перед глазами ещё стоял испуганный восторг девочек, я всё ещё чувствовал тёплое сияние превосходства, исходившее от меня, когда, сидя на вечеринке, окружённый восхищёнными друзьями, я произносил запретные слова — они отдавались во мне и теперь, когда отец взял розгу и начал меня пороть. «Херов зассанец, херов засранец, чёртова херова ссыкунья… чертов, чёртов, чёртов…»