Майор Казанцев отдал трубку телефонисту, чиркнул зажигалкой и, оставляя стружку дыма за спиной и спотыкаясь о глыбы бетона и кирпича, зашагал по подвалу. Прошелся раз, другой, не выдержал и поднялся наверх. От перекаленных морозом до белизны обломков каменных домов Сталинграда, притрушенных снегом холмов кирпича и бетона, чистого до слезности ночного неба было еще холоднее. Казанцев представил себе людей в теплых постелях, под одеялами на подушках, солдат в этих примороженных каменных джунглях, и ему стало не по себе. Он поймал себя вдруг на мысли, что не знает, что ему делать. Непомерная тяжесть свалилась, но ощущение этой тяжести осталось, и он не знал, куда деваться от него. Как военный, он точно знал, что ему делать через десять минут, через час, завтра утром. Он будет делать то, что делал с первого дня войны. Как человек, он растерялся, даже не знал, радоваться ему или оставаться в прежней напряженности… Судьбу военного он выбрал сам. Мальчишкой зачитывался о подвигах на войне. Запомнилась «Цусима» Новикова-Прибоя. Он прочитал ее, едва выучился грамоте. Первой в руки попалась. Потом «Как закалялась сталь». У дяди нашел. Дядя сказал, что это книга про кузнецов. И Виктор поверил. Он видел, как кузнецы в хуторской кузнице в бочке с водой калили зубила и другие железки. Заманчиво. Но книга оказалась про другое… В училище попал по комсомольской путевке. Сколько восторгов было в семье и во всем хуторе, когда он впервые приехал в гости к отцу с двумя кубарями в петлицах и скрипучих ремнях по плечам. Мальчишки прохода не давали ему… Да, армию любят у нас…
Казанцев стоял, смотрел, припоминал. Но волнения, переживания получались как бы износившиеся, состарившиеся. Или же эти волнения не успевали проснуться и закрепиться в нем, или же их заслоняли, отодвигали в сторону волнения теперешние.
В развалинах рвались снаряды, вдали безмолвно и слепо шарили, ища свою дорогу, трассы светящихся пуль. Звучно лопались на морозе камни, из множества нор в этих камнях поднимались дым и разные запахи солдатского жилья.
На ветру прозяб и вернулся в подвал. Телефонист курил и бубнил что-то в привязанную к уху трубку.
— Наведи порядок здесь! Живо! Все должно быть, как у победителей! — приказал Казанцев ординарцу, убрал карту с ящиков, подышал в кулак. — Дровишек в печурку подкинь, что ли… А, дьявол! — скосил взгляд на дыру в перекрытии. Рваные бетонные края ее лизали змеиные языки поземки, колюче и зябко пересыпались звезды на грифельном небе.
— Товарищ майор, идут! Трое! Сам комбат ведет.
— Орлы, выше головы! — подмигнул замполит полка сонным телефонистам.
— Присватают какие есть. Дюже не ощипывайтесъ, — нахмурился и подобрался Казанцев.
Загремели мерзлые ступеньки. В подвал, пригибаясь, в рваном маскхалате втиснулся комбат Карпенко. За ним, придерживаясь рукою за обшарпанную стену, — высокий худой немец и еще двое в обвисших шинелях и пилотках.
Казанцев, как в зеркало, посмотрел на Карпенко, стараясь понять, что же происходит в нем самом. Нужно все же взять себя в руки и организоваться внутренне. Большая радость, наверное, всегда так же неожиданна и тяжела, как и большая боль.
— Начальник штаба полка майор Эйсман. С кем имею честь? — сухо прищелкнул каблуками худой. Воспаленные глаза опасливо щупали автоматчиков, которые спали на плащ-палатках в углу. Почувствовав необычное, автоматчики стали просыпаться, закуривали.
— Командир полка майор Казанцев. — Казанцев все же не мог совладать с собой и скрыть довольную ухмылку: «Поползли, как вши из загашника!»
— Мы пришоль сдаваться плен и узнать условий, — переводил с запинкой явно отощавший фельдфебель. Землистые щеки у него обвисли, тряслись, как у старой собаки. Глаза слезились.
— Сколько у вас людей?
Майор-немец замялся, пожевал вялыми губами, потемневшие впадины глаз замокрели.
— С приданным средств больше двух тысяч.
— Угу! — Казанцев снова не совладал с собою и, заложив пальцы за ремень полушубка, расправил и вздернул плечи. — Перво-наперво вот что: вы отдаете всем, кто вам подчиняется, приказ сложить оружие; во-вторых, вы должны сдать в исправном состоянии материальную часть и технику; в-третьих, передать в целости документы штаба; и последнее — солдат и офицеров выводить колоннами тем путем, каким пришли вы сами. Мы сохраняем вам жизнь, организуем медицинскую помощь и питание.
Майор-немец подозрительно небрежно выслушал перевод фельдфебеля. На синие сухие губы наползла едва приметная усмешка.
«Что он там придумал, глиста капустная!» — отметил усмешку немца Казанцев.
— Я не уполномотшен фсо решать, — заговорил вдруг майор на русском языке. — Нужен ваш представитель в штаб.
— Ну что ж. — Прикидывая что-то в голове, Казанцев набрякшей крупной ладонью погладил накаленную холодом бетонную стену подвала.
— Пошли меня, товарищ майор, — подмигнул и с готовностью шевельнул борцовскими плечами Карпенко. — Я с ними живо язык найду.
— У тебя батальон… Придется тебе, Василий Семенович. — Казанцев наклонился к замполиту, подышал ему в оттопыренное ухо, — Скажешь то, что и здесь. — Глазами добавил: «Не уступай ни в чем. Один черт будут наши, если не перемрут с голода или не вымерзнут». — Орленко, пойдешь с комиссаром. И ты, Плотников. Возьмите танк. Танк оставишь у дома, где висит кровать на третьем этаже. Можешь добавить: не сдадутся живыми — произведем всех в покойники. Ну, с богом.
Из быстрой речи Казанцева майор-немец и фельдфебель поняли не все, но с «богом» уловили оба, и оба, не сговариваясь, ухмыльнулись.
Жгучий ветер гонял вороха синих, красных, белых штабных бумажек с орлами и свастикой. В развалинах застряли и уже были занесены снегом большие черные двадцатитонные тягачи и двенадцатитонные пушки. Бугорками темнели скрюченные трупы. На каждом шагу следы безумия, уничтожения и смерти: папки с документами, обгорелое обмундирование, взорванные бочки бензина, изуродованная и исправная техника и трупы, трупы в самых фантастических и немыслимых позах. Особенно много трупов за оврагом, в поле, на занесенной снегом дороге. На дороге стояли машины по кабину в снегу. Наверное, они везли раненых, горючее кончилось, и раненые пошли пешком. Шли, падали в одиночку, потом кучами. Некоторые пытались ползти — так и застыли на карачках, А эти, должно быть, кричали и тянули руки к тем, кто продолжал еще двигаться. Глаза и рты у них открытые, руки молитвенно вытянуты. Глазные впадины и рты уже валило снегом, который походит на грим. Такое впечатление, будто все они на этой дороге заняты в какой-то кошмарной немой сцене трагедии отчаяния и ужаса.
Это были страшные, никем не выдуманные памятники скорби, картина бегства «великой» армии, где были нарушены все понятия о человечности, солдатской чести, боевой дружбе.
Майор-немец, сидя на танке, крутит головой, старается увернуться от обжигающего ветра, следит за русскими: какое впечатление производит на них дорога бегства? Фельдфебель натянул шинель на голову, кажется, нашел удобное положение. Его ничто не интересует: он видел и пережил не такое. Когда выходил с КП полка, фельдфебель успел выпросить кусок хлеба и теперь так давился и сопел над этим хлебом, что его начальник глотал голодную слюну и морщился, как от зубной боли.
В низеньком помещении с огромной печью и вмазанными в нее котлами собрались и уже ждали почти все офицеры сдающегося полка. Когда вошли замполит Бурцев и ездившие к русским немцы, немолодой полковник за столом качнулся, порываясь встать, но остался сидеть на месте. Он выслушал худого майора, кивнул ему и по-русски, почти без акцента, сказал Бурцеву:
— Я вас слушаю.
Офицеры притихли, подались к столу, вытянулись. Бурцев слово в слово повторил сказанное на КП полка. От себя добавил:
— Лучше, если все будет сделано до рассвета. Для вас лучше. Могут быть ненужные жертвы.
— Гут, — бесцветно ответил немец, повернулся к офицерам, резко, гортанно сказал что-то и положил свой пистолет на стол.
Когда офицеры стали подходить и складывать на столе у него свое личное оружие, полковник резко вскочил, горбясь отошел к окну. Спина и плечи его вздрагивали.
— Война большая… Такое поражение, такое поражение!.. Позор, позор!..