грудах кирпича из окон подвала ползли обрываемые болью крики и мольбы о помощи.
— Шнель! Шнель! — подбадривали стоявшие у двери автоматчики.
— Все?
— Аллее капут! Гитлер капут!
— Что бормочешь! В подвале есть еще? А-а?..
— Плотников, Кувшинов, за мной! — Карпенко зажег фонарик, с трудом протиснулся в заваленную кирпичом дверь. Оттуда пахнуло спертым духом, плесенью, теплой кровью.
— Вот они, дурачье! Стрелять надумали!
У окон и по всему подвалу лежали убитые. Между ними ползали изуродованные, изорванные гранатами. Некоторые трупы были почему-то совершенно голые, серые от пыли, затоптанные.
— Эх! — Карпенко задохнулся, выматерился. — Шумните, пусть солдат пошлют вынести раненых.
— Товарищ капитан! Тут еще один подвал! Дыра в стене! — Держа автомат наготове, Плотников протиснулся в дыру и тут же отпрянул назад. — Там их как сельдей в бочке! Назад!
— Пусти! — Комбат оттер Плотникова плечом в сторону, просунул в дыру руку с фонариком и голову, потом и весь пролез. — Что ж вы, паразиты, притаились тут, как суслики! — зарокотал его густой бас под сводами. — А ну вставайте! Штейн ауф, гады! — Над головой матово блеснула ручная граната.
В прокисшей духоте и мраке на бетонном полу вповалку лежали и сидели обросшие, истощенные румыны, итальянцы, немцы. Как и в первом подвале, между живыми лежали голые синие затоптанные трупы. Ближние солдаты потеснились, вскочили, таращились на возникшее перед ними видение. В дальних углах даже не шевельнулись. При виде этих обмороженных, больных, бородатых призраков с безумными блуждающими глазами, добровольно похоронивших себя заживо, Карпенко взяла оторопь. И это они в августе — сентябре осатанело рвались к Волге, отплясывали фокстроты на сталинградских улицах и кричали: «Иван, буль-буль!» Теперь это было стадо голодных, душевнобольных, отупевших людей, полностью отдавшихся во власть коварной судьбы.
В дыру протиснулся Плотников. По широкому лицу его из-под шапки, оставляя извилистые дорожки в щетине, градом скатывался пот.
— Мы таких уже брали, товарищ капитан. Они все почти без оружия. Кончили воевать. А эти голые… они сами их раздели. Живых. Одежду забрали, какие посильнее. Холодно. — Набрал побольше воздуха в легкие, гаркнул: — Живо наверх! Ну! Шнель! Шнель! Переводи, кто может! — Для убедительности дал очередь по потолку. Посыпалась известь, закурилась серая пыль. — Шнель! Шнель! Сукины дети! — И пинком подталкивал к дыре.
— Боженька ты мой, сколько ж вас понабилось туда! — Автоматчик, недавно бинтовавший себе ногу, устроился у выхода из подвала, считал.
— Сколько? — спросил у него Карпенко и стал сбивать рукавицей с полушубка известь и зеленую плесень.
— Сто девяносто семь, и еще лезут.
— Шевелись, шевелись! Что ползешь, как навозный жук по стеклу.
— Победители, такую вашу мать!
Под валенками скрипел снег, вспыхивал короткий смех, пахло махоркой и кислой овчиной. Немцы строились. Двадцатилетние, сорокалетние мужчины, иззябшие, а главное — голодные, едва побросали оружие, потеряли всякую организованность, топтались овечьим стадом. Самые сообразительные угодливо улыбались, тянули руки: «Клеп, клеп!» И красноармейцы, только что рисковавшие жизнью, доставали из бездонных карманов своих полушубков и шинелей промерзшие краюхи.
— Как сговорились. Не успеет автомат бросить — давай жрать.
— Легкораненых соберите! Своих! Всего трое? Ладно. Сидоренко, старший. Ведите!
— Все равно вернусь, товарищ капитан! — обиженно огрызается раненный в ногу боец.
— Тебе, Панько, мед, да еще ложкой. В санбат не посылаю, а фельдшера найди.
Один из пленных, взятых в подвале, показал, что штаб 6-й немецкой армии находится в подвале большого дома севернее Красивой площади.
— Видал миндал! — Карпенко переглянулся с командиром танкистов.
Подозрительно щупая стволами пушек, словно обнюхивая каждый завал и каждое окно, танки двинулись дальше.
Из двух домов на одной из улиц встретили особенно сильное сопротивление. Взятый в плен солдат подтвердил показания о местонахождении штаба 6-й армии.
К полуночи 31 января через развалины в западной части Красивой площади батальон вышел к большому дому — Центральному универмагу и начал его обстрел.
Продвинуться дальше, несмотря на все усилия, батальону Карпенко никак не удавалось, и Казанцев с тремя автоматчиками и пленным фельдфебелем-переводчиком второй раз за ночь пришел в батальон.
— А черт их маму знает, что они думают. Я не святой дух, — обиженно оправдывался Карпенко. Только что закончилась очередная неудачная атака, и он был помят, весь в снегу, хрипло сипел и вытирал шапкой красное до сизины полнокровное лицо.
— Ладно, — устало махнул рукой Казанцев. Отыскал одеревеневшими пальцами петлю на белой дубленке, застегнул пуговицу. — Останусь у тебя. Ты занимайся своими делами. — Выбрал в развалинах выступ ненадежнее, прикрыл лицо кисло пахнущим воротом и стал наблюдать за каменной тушей универмага впереди.
По простору омертвелой, в завалах и снежных заносах улице гуляли светляки трассирующих пуль. Иные чмокались поблизости в кирпичи, с шипением плавили снег. Казанцев воспринимал эти звуки как нечто постороннее. Ему и в голову не приходило, что и его могут убить. Должно быть, сказывалась привычка здорового, сильного человека, собравшегося жить долго, несмотря на войну.
От ветра глаза слезились и веки смерзались.
В железных воротах универмага что-то замельтешило. Казанцев заворочался: показалось или в самом деле выходил кто оттуда?
Нащупал в кармане сухарь. Сухарь был ржаной, холодный, жесткий, как железо, и пахучий.
На хруст повернулся Плотников. Круглое лицо с обмороженными верхушками щек темнело в белоснежной опушке инея на вороте.
Казанцев перестал жевать, спрятал сухарь в карман. В четверти от носа в кирпич шлепнулась пуля, лицо засыпали колючие осколки.
— Сволочи! — Казанцев выругался и потер оцарапанную щеку.
Плотников ударил из пулемета по развалинам напротив. Там сначала вскрикнули, будто в изумлении, потом пополз стенающий вопль. Обрываемый ветром, он словно бы завис над поскрипывавшими от мороза глыбами кирпича и камня, где, затаившись, невольно вслушивались в этот последний зов жизни солдаты обеих сторон. Стрельба на время прекратилась, вспыхнули ракеты, и по снегу метнулись вздыбленные тени.
— Вот ведь гады! — не то в сочувствие, не то в осуждение отозвался на этот крик Плотников. — Ну что надо?! Сдавайся и живи.
— А что, если завтра все кончится в Сталинграде, а-а? — Окаменевшие на холоде губы Казанцева округлились.
— Хорошо бы, товарищ майор… Только…
«Вот именно — только! — Губы Казанцева раздвинула невеселая усмешка. — На пороге всех мыслей — война».
Поворочался, нашел удобное место, угрелся и вроде как даже задремал, потянуло такими давними, отделенными войной воспоминаниями. На майские праздники в сороковом году они были с Людмилой в Ленинграде. Подруга Людмилы пригласила. В садике напротив Исаакиевского собора к ним на скамейку подсел сухонький интеллигентного вида старичок в очках.
— Тридцать девять лет строили, — показал он добрыми, приветливыми глазами на собор, сразу же признав в Казанцевых приезжих. — Сорок восемь колонн гранитных, каждая в семнадцать метров высотой и сто сорок четыре тонны весом…