перед дворцом, и тогда он поспешно отходил от окна, чтобы не прятаться за занавесью, что было бы и унизительно, и недостойно.
В эту пору Юлий жил совершенным монахом, он избегал развлечений, даже таких невинных с точки зрения строгой нравственности, как одинокая прогулка в полях. Осажденный сонмами бесов, как монах, он истязал себя работой, чтением бесчисленных докладов, многие из которых достигали размеров изрядной книги, и, как монах, налагал на себя наказания, отказываясь от чреватых соблазнами удовольствий.
А надо сказать, что Юлий уже замечал женщин. Прошло то время, когда он не видел никого, кроме Золотинки, когда он смотрел на первых красавиц княжества с жалостью, которая лишь усиливалась, обращаясь состраданием, когда сначала та, потом эта, за нею еще одна прелестница начинали раз за разом навязчиво попадаться ему на дороге, успевая выказать в краткие мгновения случайной встречи и трогательную потребность в поддержке, и игривость, и остроумие, и множество других бесценных достоинств, когда та, другая и третья находили повод нарушить его уединение и, дошедши до крайности, падали в обморок — без видимого ущерба для своего цветущего состояния, но с большим расстройством в одежде. Прошли те времена, когда не было в целом мире никого, кроме Золотинки, Юлий заметил, что женщины существуют.
Та, перед которой он не устоял, была боярыня Милава, юная вдова боярина Селдевноса. Как она появилась при дворе, Юлий не знал, он даже не знал действительно ли она красива, так ли красива, как должна быть красива женщина, которая тщится затмить собой Золотинку (то есть девицу-оборотня, если говорить о нынешнем положении дел, крайне запутанном). На самом деле, достоинства Милавы в этом смысле никем не ставились под сомнение (о чем Юлий не подозревал) и благородные бездельники, что в большом количестве околачивались при дворе, утверждали под рукой, что великой княгине с ее как будто бы чересчур выразительными и потому суховатыми чертами, не говоря уж о прямых, как лопата, (подлинное выражение бездельников) плечах и разнузданной походке далеко до истинно женственного обаяния прекрасной боярыни.
Милава и в самом деле была женщина. Чистое, нежное лицо ее с чуть-чуть великоватым, но правильным носом и пухлыми губами привлекало выражением светлой, беспечальной задумчивости; уложенные бушующими волнами волосы кружили голову какой-то пьянящей свежестью; томная поступь… шуршание шелка говорили нечто застенчивое о небесной неге.
Так что случилось это все очень просто, дней через десять после отъезда девицы-оборотня, когда, окончив дневной бег, Юлий остался в своих покоях, смущенный неладным ощущением пустоты и одиночества. Дверь тихонько приотворилась… так тихо и незначительно, что можно было подумать войдет кошка. Юлий увидел женщину. Неслышной стопою достигла она середины ковра и, бросив взгляд, потупилась. Это была Милава.
Юлий ждал с некоторым любопытством и волнением.
— Книга, — молвила она, не поднимая глаз.
И впрямь, она держала в руке маленький томик.
— Государь, вы забыли свою книгу, — пояснила она после долгого, но никого как будто не затруднившего молчания. Голос ее казался сладким вздохом. — Вы читали и забыли в малом серебряном покое.
— Ах да! — оживился Юлий. — Точно!
Тогда, все так же не поднимая взора, она протянула томик, но с места не сдвинулась, хотя разделяли их добрых четыре шага, а Юлий тоже не поднялся навстречу. Она держала книгу ослабленной рукой, глаза нельзя было видеть. Никто больше не проронил ни слова, и так продолжалось долго, бессмысленно долго. Да только смысла уж никто не искал.
Быть может, когда бы она сделала шаг, чтобы положить книгу на стол, она бы ушла, ничего больше не оставалось бы как уйти, а Юлий, оправившись от замешательства, раскрыл бы заложенную страницу.
Но она не двигалась, как зачарованная, и незаконченный, невозможно остановленный миг требовал разрешения…
Юлий поднялся. Он обхватил ее сразу грубо и сильно, жестоко прижимая к себе всем телом, — книга хлопнулась на пол, и губы слились…
Милава ускользнула в полутьме, на пороге приложила палец к губам и улыбнулась, обещая испытанное счастье еще много и много раз. Юлий не удерживал. Но только утром, проснувшись с ощущением чего-то скверного на душе, он почувствовал в противоречии с приятными испытаниями ночи необыкновенную гадливость. Сказывалось ли тут любовное зелье, которым, как надо предполагать, опоила его седая девушка, или сказывалось что-то другое, но чувство это доходило до степени телесного отвращения. Не сказать, чтобы его мучила вина или угрызения совести, это было даже нечто большее, нечто иное, во всяком случае, — тошнота, которую вызывает у чувствительного человека нечистоплотность.
Десяти дней как не бывало, со страстной истомой в сердце Юлий вспомнил так похожую на Золотинку седую девушку и застонал, вытягиваясь на постели. Десять дней передышки не только не прибавили ясности, но вконец запутали то, что представлялось до сих пор достаточно очевидным. Иного, впрочем, и не могло быть, потому что тревоги Юлия относились к той области человеческого духа, где невозможно решить дело одними мыслительными операциями, и где, может быть, добавим, вообще невозможно «решить дело». По видимости, Юлий недостаточно отчетливо это понимал.
Вошел дворянин из суточного наряда. Казалось, — хотя это было совершенно исключено — он многозначительно ухмыльнулся. Любопытно, кстати, где он был вчера вечером, как Милава исхитрилась войти без доклада? Чем она отплатила этому благообразному молодому человеку за возможность тихонечко, без скрипа приотворить дверь в комнату одинокого государя? Это можно было бы расследовать, но Юлий с ужасом отверг мысль копаться в подробностях. Не имея сил встретить безмятежный взгляд Милавы, содрогаясь от новых записок Золотинки — за спиной дворянина чудилась ему доверенная посланница со свежими наставлениями крупным неровным почерком, — изнемогая в душевной смуте, Юлий чувствовал малодушную потребность бежать от всех разом.
— Я уезжаю на охоту, — сказал он дворянину вопреки всем прежним своим намерения. И соврал уже без всякой необходимости: — Давно собирался.
Поначалу Юлий не загадывал далеко, рассчитывая возвратиться если не к ночи, то на следующий день, но все ж таки неладно было уезжать даже на самый короткий срок, не повидавшись с доверенными людьми. Так он и сделал, бояре, в свою очередь, с готовностью заверили государя, что дела нисколько не пострадают, если он решится развеяться от утомительных и вредных в чрезмерном количестве трудов недельку или другую. Верно, бояре не слишком кривили душой, потому что в стране, как понимал и Юлий, наступило известное успокоение.
С этим он уехал и к вечеру, гонимый душевной смутой, оказался так далеко от столицы и от всякого жилья, что не было и речи, чтобы возвращаться и вообще искать какой-либо ночлег, кроме того, что можно найти на охапке сухой травы под плащом.
Костер затушили, спутники, угадывая настроение государя, примолкли, слышен был только лес, умиротворенные шорохи чащи. Закутавшись в плащ, Юлий глядел на звездное небо, тоже тихое и покойное, неизменное что вчера, что сегодня, — вечное. Звездная тишь представлялась ледяной бездной, где заморожено прошлое, заморожено будущее. И невозможно понять, сколько прошло с той давней, вчера только миновавшей поры, как Юлий, бежав от Обрюты, смешался с толпой бродяг. Калеки, попрошайки, воры, отставшие от матерей дети и сбившиеся с пути женщины — эти люди и сейчас еще брели по тем же самым дорогам, а Юлий, впадая в оцепенение, терял черту между тем и этим, переставал различать, где он и кто он, что было сном: дорога или дворец, пропахшее потом рубище или надушенные кружева. Все было сновидение и все действительность — и Золотинка, и заслонившая ее девушка с белыми, призрачными волосами.
Прошлое путалось с настоящим, настоящее становилось прошлым, сон переплетался с явью, и Юлий не долго ждал, чтобы колючую россыпь звезд покрыла ломаная тень, в изменчивых очертаниях которой не трудно было узнать змея. Юлий понял, что придется сражаться. В руках не было ничего, кроме боевой метлы, коротко остриженного пучка березовых прутьев на длинном древке.