Покрывая собой полмира, змей навалился мраком, а Юлий едва переставлял ослабевшие в путах вязкого страха ноги, и хотя ничего не двигалось, ночная пустыня не изменялась, как ни напрягался в отчаянном стремлении спастись Юлий, он выбежал из тьмы в свет и понял, что увернулся, оставил чудовище позади — оно грянуло наземь, вскинув звездные крылья ночи. Юлий отмахнулся метлой. Несколько остервенелых ударов обратили покрытую броней гору в чучело из лозы и рогожи, но упрямое чучело, несмотря на зияющие раны, продолжало двигаться — на колесах.
Юлий уразумел ошибку: испугом своим он навлек на себя кару этой злобной видимости, этого ярко раскрашенного ничто. Незачем было пугаться, бежать, с безобразной яростью колошматить сплетение лозы и рогожи — чучело! Подделка. Подлог. Он это понял, но поздно — роковая заминка, лишний удар в рваную пустоту чудовища — и чучело, не сходя с колес, вновь обратилось змеем. То есть Юлий знал, что это все же обман, что чучело… или, напротив, змей притворяется крашеной уродиной, скрывая до поры зубы, змеиные свои глаза, разинутую до самого чрева глотку — поздно бежать! Юлий остановился.
С бешенством ярости и отчаяния, схвативши метлу, как бердыш, он огрел чудовище поперек шеи, перебил крыло, саданул в брюхо — броня лопалась, обнаруживая пустое нутро, и Юлий уж знал, прежде чем увидел, что в сплетенном из лозы брюхе таится Золотинка, то ли проглоченная, то ли сама змей. Знал, но продолжал крушить без разбора.
Она закрылась руками, занесенную метлу нельзя было остановить, задохнувшись от ужаса, он попал по рукам, потому что никакого змея уж не было. Он хотел закричать, чтобы проснуться и, может быть, закричал, но проснуться все равно не сумел и сказал с необыкновенным бездушием:
— Отойди, не мешай!
Она, и в самом деле, исчезла. Или обратилась в змея, змей, колыхаясь, — гора чешуйчатой брони — надвигался на Юлия, который, имея в руке меч, ударил звенящую чешую и попятился. Еще удар — Золотинка, зажимая рану, упала. Юлий немо вскричал, опять понимая в этот ужасный миг, что спит и что надо проснуться, ужаса одолеть не смог и продолжал дрожать, безнадежно упустив случай бежать из сна в явь.
— Не ори, — сказала Золотинка довольно спокойно, несмотря на разверстую мечом рану, которую, впрочем, он уже не мог разглядеть, хотя и видел, что была. — Не ори, не в лесу.
— Но я люблю тебя, — сообщил Юлий без всякой надобности, чтобы оправдать свой испуг, наверное.
— Пустяки! — отмахнулась седая девушка, имея в виду и любовь, и рану сразу. — Ты принимаешь меня за кого-то другого.
«Ага! — сказал он себе, понимая, что это важно. — Ага! Вот оно что!» — отметил он, стараясь запомнить эту мысль накрепко, чтобы не забыть ее, когда проснется. «Она призналась. Я принимаю ее за кого-то другого».
И действительно, это была Милава. Совершенно, одетая, в то время как Юлий оказался совершенно голый. Он почувствовал ужасное неудобство, потому что Милава была не одна, вокруг бродили, слонялись, занимаясь своими делами, люди, которые не замечали этого безобразия и вообще не видели ничего необычайного в том, что они все одеты, а Юлий без штанов и в слишком короткой рубашке, не прикрывающей того, что следует прикрывать. Он тоже делал вид, что ничего не произошло, и даже не закрывал срама горстью, чтобы не выдавать себя, не привлекать тем самым внимания к занимательному положению, в котором оказался помимо воли. Однако мучительный стыд его не многим уступал едва только пережитому ужасу.
Тем более, что нужно было поддерживать разговор и участвовать в общей жизни одетых людей, которые не хотели признавать его затруднительного положения и не делали ему никаких скидок, обращаясь с какими-то пустыми замечаниями.
Оказалось, что это заседание государевой думы. А Юлий по-прежнему без штанов. И думный дьяк, бросив на него сострадательный взгляд, переходит к следующему вопросу.
— Вот эта женщина, — говорит он, указывая рукой на Милаву.
Юлий уж соскользнул было с кресла, чтобы бежать, но вынужден бочком-бочком опять влезать на сидение. Он пытается натянуть пониже рубаху, чтобы прикрыть срам, но это позорное движение тотчас замечено, в думе укоризненный шум. Юлий должен отказаться от попытки. Он принимает царственный вид, насколько это, конечно, возможно, не имея на себе штанов и вообще ничего ниже пояса. Щеки его пылают огнем, но думный дьяк не имеет возможности оказать Юлию какие-либо поблажки, дьяк уже очинил перо и обязан пустить его в ход.
— Хочу, чтоб ты меня понял, — обращается к Юлию Милава, от который пахнет лекарственным снадобьем против ушибов. Думный дьяк строчит пером, записывая речи истицы в огромную книгу. — Хочу, чтобы меня понимали! — повторяет Милава, пьяно улыбаясь. А Юлий, прошибленный потом, не находит слов растолковать им, что все понимает и в силу этого просит избавить его от дальнейших — несвоевременных — объяснений. Дьяк обмакнул перо и ждет ответа, вся дума, преисполнившись злорадства, ждет, чем Юлий ответит на справедливое требование истицы: хочу, чтоб ты меня понял!
Но это невыносимо: все одеты, а Юлий — нет. Его знобит. Если рубашкой нельзя прикрыть зад, то ужасно холодно.
Юлий ворочается и наконец со стоном размыкает глаза.
Очень холодно. Небо чуть-чуть светлее темного леса, ночь на исходе.
Белиберда, с облегчением понимает Юлий, просто кошмарная белиберда.
Но было и нечто важное. Да! Юлий отчетливо вспомнил, как сделал заметку в памяти: не забыть! Он снова закрыл глаза, чтобы возвратиться в сон, и от заседания думы шаг за шагом принялся пятиться назад… стала в памяти Золотинка, седая и золотая, и змей, и самое это усилие: не забыть…
«Я не та, за кого ты меня принимаешь», — вот что услышал он во сне.
Словно и сам не знал этого. Тоже мне откровение — Юлий этим и мучался. Наяву.
А важное, то действительно важное, что мог бы открыть ему вещий сон, это важное мучительно ускользало. Как это часто бывает и наяву, важное и существенное тонуло среди скоромных, нелепых и необязательных подробностей, которые только отбивали вкус к размышлениям… подробности ходили хороводом, заслоняя где-то припрятанную истину.
Вещий сон ничего не сказал Юлию, однако, когда время приспело, когда оно чревато событием, всякий шаг ведет к цели, туда, куда равно влечет человека и порядок вещей, и собственное его неразумение.
Еще два дня Юлий таскался по лесным дебрям, а на третий, возвращаясь в столицу зеленым берегом Белой, свернул на пронзительный шум и гам, что доносился с широкой, открытой на реку луговины.
Понятно, никто иной, кроме скоморохов, не мог производить этот несносный, разложенный на множество голосов и подголосков вой — бродячие лицедеи стояли табором человек на семьдесят. Иные возились у костров — время уж шло к обеду, другие — мужчины, женщины и дети — изощрялись в своем искусстве, имея зрителями собственных товарищей, каких-то лодочников, приставших ради такого случая к берегу, да ребятню из недальней деревни. Торопливые напевы гудков, причитания голосистых дудок, бодрые переклички барабанов и зловещие завывания волынок создавали такую катавасию, что ревел медведь. От обиды, быть может, — привязанный к дереву, он оставался не у дел. Тем обиднее это было, что в двух шагах от медведя оседланные и украшенные бубенчиками лошади невозбранно упражнялись в безумии: одна из них, став на дыбы, колотила передними копытами медную тарелку, которую держал перед ней укротитель, другая брыкалась, с безобразным грохотом лягая такой же медный щит в руках скомороха, он вдохновлял музыкантшу тонкой палкой и очень длинной уздечкой, пропущенной между ног лошади. Судя по сосредоточенному, скучному и даже напряженному лицу скомороха, вряд ли он получал от этих упражнений столько удовольствия, чтобы стоило реветь от зависти, но медведь видел и иные примеры. Две обезьяны ходили в свое удовольствие на ходулях, одна, барственно развалившись, раскачивалась в нарядных качелях, подвешенных к высокой ветке дуба, еще две — о, боже! — играли клюшками в мяч, и, наконец, — верх блаженства! — маленькая обезьянка устроилась с полным сознанием своих прав на конце длинного шеста, который скоморох, задравши голову, удерживал без помощи рук на подбородке. И грустными глазами следил за ними козел с увязанными в рогах лентами; неизвестно, чем же он собирался посрамить своих прытких соперниц, пока что он ничего не делал и даже пощипывал травку как-то вяло, без