Мистер Сент-Квентин встал: ну, наконец-то! Он учтиво закивал во все стороны, наверно, еще и потому, что на ладонях проступила экзема. И тут Виктор крикнул:
«Please! Шекспир, я приготовил монолог из Шекспира. Вы позволите…»
Мистер Сент-Квентин опять сел, все остальные тоже сели, а Виктор вышел на сцену. Он набрал побольше воздуху и произнес: «Richard of Gloster. Alone.»
Стало вдруг так тихо, что все услышали, как Валленберг презрительно буркнул: «Карьерист!» Рич
О Боже: ужас… жалкие любовные забавы
и розовые губок лепестки на вертеле
из липкого библейского compassion
thanks god for все дары полудня
evening and at night… that was the summer?
there was no spring at all как раз теперь
«Не сказать, чтобы это было в точности то, что мы называем оксфордским английским, I presume!» (Мистер Сент-Квентин.)
как раз теперь when me was so надежды полон
что the fokking winter удушья моего
в ликующее лето превратилась — hot? so what?
спасибо принцу Йонни — «звезде Нью-Орлеана»
и в волосах у нас сверкают блестки
«In English please.» (Мистер Сент-Квентин. Первые смешки.)
our speech of love сбивается на пьяный лепет
по милости младого Принца Безразличья,
толстого как Будда,
it is an austin not a horse кому дает он шпоры
меж тем как Йонни принц по комнатам
по дамским скачет
и учит жизни дев! Амур! О
god of love стрелой своею пораженный
(Смешки. Возгласы. Мистер Сент-Квентин воздевает руки — чтобы прервать выступление? Призвать к тишине? «Please! I suggest…» Мисс Самерлед со смехом кричит: «Give him а chance!»)
No chance — me, я уже не в силах
Недостает мне легкой поступи любви
Виктор захихикал, покачнулся, театрально застонал.
— Во всем этом, — сказала Хильдегунда, — сквозило что-то безумное: ты, пошатываясь, метался по сцене, кричал, притоптывал в ритме, какой тебе навязывала речь, и все время дергал себя за волосы…
— Сегодня я бы на такое не решился! — Виктор.
— Почему? Как раз сегодня ты опять…
— Я имею в виду: дергать себя за волосы! Я слишком дорожу их остатками!
Рич
(Йонни начинает подыгрывать Виктору на гитаре, ритмичные овации.)
Боюсь, что лицемерием она страдает,
как лицемерен я
жестокой mother nature поруганью предан
(Подначивания, снова мистер Сент-Квентин: «In English please!»)
о german… german love and peace —
пусть слабое надломленное время
ему скулит о мире — I kill my time
уставясь at my shadow in the sun
«Thank you very much!» (Сент-Квентин, вставая.)
о please пока я не ready yet
there is a lot to tell about любовь и
her fokking way to hell — the greed —
«Thank you very much indeed!» (Сент-Квентин.) Всё. Виктор стоял красный как рак, дрожащий, поклонился, весьма иронично, весьма глубоко, выпрямился, глаза у него были мокрые, он ничего не видел, только людскую стену перед собой, слышал улюлюканье, хлопки, топот. «Amor о god of love, — это Йонни пробовал другие аккорды, — Amor о god of love, чум-чум-чум, стрелой своею пораженный, о!»; «I kill my time о yeah уставясь at my shadow in the sun, а теперь все хором: I kill my time о yeah…»
Виктор ушел, нетвердой походкой поднялся в спальню. Он не видел, как Хилли проводила его взглядом, но это не имело значения, речь теперь шла не об этом. Он ставил на свою жизнь, хотел в своем первом легком хмелю выиграть свободу, избавиться от распроклятой роли Марии.
— Тогда, — сказала Хильдегунда, — ты усвоил, что в тебе есть этакая анархо-эксгибиционистская жилка. В сущности, ты уже тогда репетировал свое сегодняшнее выступление!
— Нет! Я тогда усвоил, что такое колечко от пивной банки, и тренировался в открывании банок! Колечки-открывалки, которые нужно было сдернуть, теперь их уже нет. И тогдашний инцидент уже ни с кем не повторится!
— Гм, как это понимать — исторически пессимистично или оптимистично?
На пристани Хильдегунда дала таксисту новые указания: ему не нужно опять сворачивать направо, на Ринг, нужно свернуть налево, к Пратеру, и дальше, к Иезуитскому лугу.
— Хорошая мысль, — одобрил Виктор. Он думал о тех слишком редких днях, когда воспитанники в сопровождении воспитателя ходили на Иезуитский луг, расположенный в десяти минутах ходьбы от интерната, и играли там в футбол. Запахи травы, земли, цветов и листьев, пота детей, которые могли наконец подвигаться. Покорность, когда дети усердно восхищались воспитателем, который, ведя мяч, делал подсечку, безошибочно действовавшую против двенадцатилетних, или бил по воротам так, что и четырнадцатилетний нипочем бы не взял мяч, — эта покорность уже граничила с жизнерадостностью, ведь при этом, а не только когда их били они ощущали собственное тело. Деревья вокруг, до того старые, что, запечатленные кистью Фердинанда Вальдмюллера[33], украшали венские гостиные и салоны эпохи бидермейера, — а как раз об этой эпохе Виктор по причине уроков краеведения больше всего мечтал. Запечатленное Вальдмюллером дерево в Пратере до сих пор выглядело точно так же, как на репродукции в учебнике. Будто сто лет истории решили замереть на следующие века, ибо достигли совершенства. Нет ли здесь хотя бы одного нового побега? Если да, то он оставался незрим для мальчика, который приходил из интерната на Иезуитский луг и смотрел на это дерево, знакомое по картинке в учебнике, нарисованной сто с лишним лет назад. Иезуитский луг: с ним связан и первый опыт глубоких философских дискуссий — скажем, когда обсуждали, засчитывать ли слишком высокий удар по воротам как гол, как удар выше ворот или мимо ворот. Глубокомысленные споры, на основе диалектического соотношения конкретного и абстрактного, сиречь начатки философии, если учесть следующие две предпосылки: каждый наизусть знал размеры настоящих футбольных ворот (ночью разбуди — и то с ходу отбарабанит), а вместе с тем ворота, по которым ученики били на этой лужайке, были всего-навсего помечены скомканными свитерами, брошенными на землю…
Иезуитский луг: это была жизнь, исключение из гробового интернатского существования.
— Так, — сказала Хильдегунда, — теперь, пожалуйста, по Рустеншахералле, да, еще немного, еще, стоп! Остановитесь на минуточку!
— Что это значит? Хочешь кого-то навестить? — Виктор.
— Да. Раз уж мы оказались в этих краях.