разрешение. Он, Уриэль да Кошта, благородный сановник этого города! Однако: предки его были евреи.
«Четыре поколения назад!»
«Вот именно, четыре поколения назад, они-то и зовутся предками! Для того и нужен королевский закон!»
Будто требовалось еще одно подтверждение. Уриэль да Кошта решил бежать. Оставил всё. Добрался до Амстердама и принял обрезание.
Он стал чрезвычайно успешным коммерсантом и уважаемым членом общины, в которой жил. Его считали героем. Человек, который ради свободы и верности отцам пожертвовал тем, чем пожертвовал он, был героем в Амстердаме, «добром месте», по-еврейски именуемом «маком». Чистильщик обуви Ариэль Фонсека, сандак Манассии, любил его как никого другого в общине. Рассказами и историями, всем, что знал об Уриэле да Коште, он пробудил у юного Манассии глубокую симпатию к этому человеку, который, казалось, предпочел бы сам чистить башмаки Ариэля, нежели позволил тому чистить свои.
Одна сложность была у Уриэля да Кошты: начав думать, размышлять, он уже не мог остановиться. Ставши евреем, он хотел быть хорошим евреем, а не просто успешным коммерсантом в Новом Иерусалиме. И, размышляя, как это осуществить, задавал себе, в сущности, один-единственный вопрос: как мне жить?
Предписания о пище, в первую очередь разделение посуды молочной и мясной, он полагал совершенно излишними. Сей закон проистекал из трактовки Писания, предпринятой неким рабби лет двести назад, а ведь миру и Слову Божию пять тысяч лет. Вырезать сухожилия, например перед приготовлением бараньего жаркого, казалось ему полной бессмыслицей, ведь в готовом жарком никто так и так их не ест. Кто станет есть сухожилия? Зачем заранее трудиться вырезать, если все равно их оставишь? Для него это были раввинские суемудрия, не имевшие основы ни на земле, ни на небесах. И вообще, раввины. Он не нуждался в их толкованиях. У него была Книга. Что такое раввинские суемудрия в сравнении со Словом Божиим?
На него донесли. Мол, он не разделяет посуду, не удаляет из жаркого сухожилия, вообще живет не как еврей и даже насмехается над достопочтенными раввинами, называет их фарисеями.
Через два дня должна была состояться его свадьба с Рахилью ди Барруш, поздней его любовью после десяти лет страданий, ведь вопреки чувству, только из-за помыслов он потерял жену и двух сыновей. Никогда больше о них не слышал. И не знал, что его сыновья вступили в королевскую армию и сложили головы на войне против неверных, стало быть, в сущности, против отца. Не знал, что жена его вскоре умерла от болезни легких. Не знал, что дом его пришел в упадок, что оставленную библиотеку вывезли и сожгли, не знал, что сын их тогдашней домоправительницы, его крестник, в шестнадцать лет вскрыл себе вены. Не знал, но горевал все эти годы, будто знал обо всем. Теперь он наконец решил жениться, обрести позднее счастье на свободе. И как раз тут его схватили и поставили перед махамадом. Он-де не разделяет посуду. Перед готовкой не вырезает из баранины сухожилия. Насмехается над раввинами. Пусть опровергнет обвинения.
Уриэль да Кошта никогда еще никого и ничего не боялся. Ради истины он отрекся от того, от чего эти мужчины, окажись они случайно, волею судьбы, в его положении, никогда бы не отреклись. И он только рассмеялся. Повернулся и вышел вон. На пороге оглянулся и сказал: «Есть еще вопросы?»
«Нет! — вскричал главный раввин Абоаб. — Вопросов нет. Только приговор: отлучение!»
Впервые отлучение провозгласили без решения махамада. Лишь после приговора главного раввина было получено согласие каждого из членов коллегии. Если б Манассия не спал и был в здравом рассудке, он бы реагировал так, как на следующий день, после вопроса Баруха, счел правильным: наверняка бы сказал, что приговор Абоаба не имеет силы. Такой приговор можно вынести, только выслушав суждения всех раввинов и тщательно взвесив оные. Манассия должен бы сказать это — и тем расколоть общину.
Да, формально приговор был недействителен, но вступил в силу. Отлучение означало, что никому в общине более не разрешалось ни здороваться с осужденным, ни разговаривать с ним, ни прикасаться к нему. Иными словами, свадьба состояться не могла. Для любимой женщины Уриэль да Кошта стал прокаженным. Заболев, он лежал в одиночестве. Проголодавшись, был вынужден покидать квартал, чтобы купить провизию, а потом ел в одиночестве. Уриэль да Кошта был человек умный: знал, что после всего, чего он теперь лишился во имя истины, невозможно жить так, как он жил — без друзей, без привета, без помощи, без контактов, без дел, и всего-то из-за сухожилий в бараньем жарком. Он хотел жить так, как считал правильным, и кару принимал только от Бога.
Он написал письмо, в котором сообщал достопочтенной коллегии раввинов, что, дабы добиться отмены отлучения, готов отречься, покаяться и подписать все, что раввины полагают нужным. И, как на склоне дней напишет в своей автобиографии, решил быть обезьяной среди обезьян, чтобы вернуться в общину.
Возбудили новый процесс, который решал о двух судьбах. Уриэль да Кошта стоял перед длинным столом, за которым сидели раввины, в том числе Манассия. И Манассия думал: о Боже мой, мы играем в инквизицию. Копируем испанцев, повторяем то, что выпало нашим отцам!
Они действовали всерьез. Желали распробовать. В Португалии и Испании христиан волокли на судилище при малейшем подозрении, что они тайком соблюдают в пище еврейские законы, в еврейском Амстердаме доносили на евреев, подозреваемых в тайном несоблюдении этих законов. Манассия вдруг увидел себя ребенком, который вместе с другими детьми рылся в мусоре чужих людей, выискивая свидетельства их гастрономических привычек, и при малейшем подозрении готов был донести на этих людей и послать их на погибель. Пожалуйста, повернись и выйди вон! — думал Манассия. Перед тобой дети! Дети из нового времени! Это Амстердам, а не Порту! Пойми наконец! Выйди вон!
Уриэль да Кошта стоял, ожидая приговора. И Самуил Манассия бен-Израиль не сказал ни слова. Лишь нерешительно качнул головой, что истолковали как согласие, когда обсуждали и выносили приговор.
Уриэль вошел в синагогу, где было полным-полно народу. Поднялся на возвышение посередине, предназначенное для чтения проповедей и прочих богослужебных действий, и громким голосом прочитал составленный Абоабом документ своего покаяния: он, мол, тысячекратно достоин смерти за все, что совершил, а именно за осквернение субботы, измену вере, пренебрежение законами в пище. Во искупление он подчинится приговору достопочтенных раввинов и исполнит все, что они назначат. Впредь он обещает не впадать в подобную ересь и более не совершать подобных проступков.
Затем он покинул возвышение, глава общины подошел к нему и шепнул на ухо, чтобы он занял место в углу синагоги, после чего служитель велел ему обнажиться. Уриэль да Кошта выполнил приказ, ему завязали глаза, он разулся и вытянул руки, обхватив ладонями колонну, а служитель веревками привязал их к ней.
По причине тесноты и огромного стечения народа — многим в синагоге места не нашлось — двери были распахнуты настежь. Шум городского строительства гремел в помещении, глухие тяжелые удары копров, забивающих сотни свай в зыбкую почву.
К Уриэлю да Коште подошел кантор и кожаной плетью нанес ему тридцать девять ударов, согласно традиции, воспрещающей превышать цифру сорок. Все встали и негромко считали удары, ибо никто не желал, чтобы превышением означенной цифры совершился грех в доме Божием. Затем пропели псалом.
По окончании означенного ритуала Уриэля да Кошту развязали, и он опустился на пол. Главный раввин провозгласил отмену отлучения и велел ему подняться, отойти к порогу синагоги и лечь там.
Все это время Манассия крепко зажмуривался, пока не почувствовал на себе чей-то взгляд. Смотрел на него юный Барух, стоявший в нескольких метрах сбоку, а взгляд был точь-в-точь такой, с каким он в ешиве задавал вопросы. Взгляды учителя и ученика встретились, и ученик внезапно исчез. Краткого мгновения, когда Самуил Манассия, не выдержав взгляда Баруха, отвел глаза, оказалось достаточно: мальчик скрылся, Манассия не сумел его отыскать.
Между тем все — мужчины и женщины, старики и юноши — перешагивали через Уриэля да Кошту, лежавшего на пороге синагоги. Когда последний из паствы переступил через него, служитель помог Уриэлю встать, подал ему одежду, отряхнул ее от пыли. Раввины окружили его, гладили по волосам, жалели, ведь, как считал Абоаб, никто не должен говорить, будто после покаяния Уриэль да Кошта не получил сей же час