неподалеку, под деревьями. Бенет сел в него, но, прежде чем тронуться, на несколько мгновений опустил голову на руль.
При въезде в Лондон движение оказалось напряженным, небо между тем начало темнеть. Последняя пробка доконала Бенета, он мысленно выругался: какой же он идиот, теперь, чего доброго, весь вечер придется проторчать в машине. Наконец ему все же удалось добраться до дома. Открыв ворота, он подъехал к гаражу, потом затворил ворота и пошел к ступенькам, ведущим к парадному входу. Дом был погружен во тьму. В легких летних сумерках, стараясь встать так, чтобы ему не мешала собственная тень, Бенет, тихо ругаясь, нащупал в кармане ключи, в тусклом свете уличных фонарей отпер два замка и проскользнул в дом. Но не успел он закрыть дверь и протянуть руку к выключателю, как в смежной с холлом комнате зажегся свет и в дверном проеме возникла темная фигура. Бенет включил свет в холле.
— Здравствуйте, сэр, у вас все в порядке?
— Да, разумеется! — ответил Бенет.
— Есть какие-нибудь новости? Мне звонила мисс Розалинда.
— Нет! — резко бросил Бенет.
— Хотите поесть или…
— Нет…
— Тогда доброй ночи…
— Спокойной ночи, Джексон.
Джексон был его слугой.
Глава 2
Оуэн Силбери сидел один у себя в студии. Ему снова приснился тот же страшный сон. Он зарыт в песок по самую шею, не может пошевелить ни руками, ни ногами. Начинается прилив, вода подступает все ближе, обдает брызгами его лицо, он кричит, откидывает голову назад — это единственное доступное ему сейчас движение, — но никто к нему не бросается на помощь, вода попадает в рот, он глотает ее, она начинает заливать ему рот, он не может больше кричать, вода проникает в нос… Оуэн ненавидел этот сон — после него он просыпался больным — и страшно раздражался: ему казалось, что на самом деле это даже и не его сон. Не видел ли он нечто подобное когда-то в кино?
На следующий день после того ужасного происшествия телефон звонил не умолкая, но новостей не было. Накануне вечером Оуэн отвез Милдред в ее крохотную квартирку (ему уже надоело просить ее позволить ему снять для нее квартиру побольше). Потом вернулся в свой дом в Кенсингтоне, съел какие-то остатки, отыскавшиеся в холодильнике, выпил много виски, посмотрел новости по телевизору и лег в постель, полагая, что не сможет уснуть. Однако уснул. И вот теперь этот невыразимый ужас, ощущение хаоса и опустошения вокруг. Начнутся толки: не покончила ли девочка с собой? Оуэн нередко подумывал о самоубийстве, имея на то причины. Разве он, как художник, размышлял Оуэн, не рисует в своем воображении, не создает и не взирает на запечатленные образы деградации и мерзости? Конечно же, подобные вещи бывают объектами его искусства и, таким образом, воздействуют на него — ха-ха! Нужно не забыть выпить за Отто Дикса[17]. Уж он-то был настоящим. Оуэн продолжал сидеть в своей тихой студии, глядя на незаконченную абстрактную картину. Он ее ненавидел. Экспрессионизм, фовизм, дадаизм, кубизм, Neue Sachlichkeit[18], разного рода ужасы. Foutu metier[19]. Наклонившись вперед, Оуэн поскреб полотно ногтем. Он начинает становиться ленивым, а с ленью приходят безделье, терзания, одиночество, утрачивается вкус к жизни. Единственным человеком, который действительно понимал его, был дядюшка Тим, хотя даже он…
Оуэн встал, вымыл кисти, разложил их в надлежащем порядке и вытер руки тряпкой. Потом издал привычный длинный тяжелый вздох. Телефон был выключен. Оуэн медленно обошел студию, поднимая жалюзи. Яркий солнечный свет безжалостно ударил в окна. Студия была огромной, она занимала весь третий этаж его дома. Он оборудовал ее очень давно: убрал три стены и испытал неведомое дотоле наслаждение иметь собственное пространство и собственный свет.
Дом у него был высокий и просторный, он купил его на свои первые по-настоящему большие деньги и считал заслуженной наградой за невыносимое детство и рану, о которой он никогда ни с кем не говорил. У Оуэна не было ни слуги, ни уборщицы. Простой деревянный пол студии он сам содержал в идеальной чистоте. Столовая и вылизанная до блеска кухня на первом этаже, гостиная и кабинет на втором тоже были вполне сносно прибраны. В доме имелся еще и нижний, полуподвальный этаж, в котором когда-то (до эпохи Оуэна) жила горничная, а теперь хранились аккуратно составленные на стеллажах особые картины, а также всевозможные механизмы и приспособления.
На третьем этаже, когда всходили звезды, оживали определенные «естественные» знаки присутствия хозяина. В одной большой комнате стояла необозримая кровать, кровать Оуэна, которая никогда как следует не заправлялась, но время от времени небрежно застилалась широким красным стеганым покрывалом. Эта кровать порой напоминала хозяину о давно минувших днях, когда с северной части города к нему регулярно приходили позировать женщины, которых он ни о чем не спрашивал. Безусловно, их мужья были безработными или сбежали от них, и им приходилось кормить кучу детей. Но это Оуэна не касалось. У противоположной стены одинаковыми бесцветными боковыми гранями наружу рядами стояли многочисленные, не нашедшие еще покупателя обычные картины. Раньше, бывая здесь, Оуэн любил вынимать их наугад. Теперь он делал это гораздо реже. Однако сейчас, выйдя из студии, поднялся по лестнице именно в эту комнату и начал что-то искать. Наконец нашел — когда-то написанный им портрет Льюэна Данарвена. Какое-то время Оуэн внимательно вглядывался в портрет, потом поставил на место — весьма приблизительное сходство, решил он — и вышел. Художник чувствовал себя усталым, ему хотелось снова лечь в постель. Тем не менее он решил подняться еще выше и обозреть окрестности из окна пятого этажа.
Четвертый этаж на время отвлек его от цели. Здесь располагались красивая, редко использовавшаяся комната для гостей, а напротив — любимая Оуэном темная комната, стены которой были увешаны очень интересными фотографиями, в том числе (среди умеренно страшных) имелся снимок Мисимы в позе святого Себастьяна, о котором недавно упоминал Бенет. Мисима покончил с собой. Какой изумительной храбростью нужно обладать, чтобы вспороть себе живот, зная, что спустя мгновение добрый друг лишит тебя головы. Жаль, что этот момент никто не запечатлел на пленке.
На пятом этаже, где не было никаких перегородок, царил Одрадек, кот Кафки. Повсюду, сваленные кучами, валялись какие-то бессмысленные, безымянные и безвременные вещи: картонные коробки, набитые не имеющими ни названия, ни какого бы то ни было отношения друг к другу предметами; замызганная одежда, давным-давно изъеденная молью, бесчисленное количество старых книг, несомненно, очень ценных, но истрепанных до дыр, какие-то старые письма, иные из них — так и не распечатанные, битый фарфор, битый хрусталь, древние газеты, коллекция камней… Оуэн пробрался сквозь эти завалы к окну и выглянул на улицу. Внизу простирался большой зеленый сад, заросший кустами и высокими деревьями, виднелись фасады и задние стены домов, а над головой — безграничное синее небо, накрывавшее Лондон.
Художник со вздохом отвернулся от окна, пиная попадающиеся под ноги вещи, пошел к двери и стал спускаться по лестнице, пока не достиг сносно прибранной гостиной на первом этаже. Там, над камином, висело большое зеркало. Он посмотрел на свое отражение: его богатая шевелюра, от природы очень темная, почти черная, была теперь успешно выкрашена в еще более темный, чем изначально, черный цвет. Оуэн набрал вес. Интересно, заметил ли это кто-нибудь? Впрочем, не важно. Его агрессивный профиль оставался прежним. Дядюшка Тим как-то сравнил его с жабой — особого рода жабой, такие водились в парке Пенндина. Оуэн жаб любил. Он подошел к телефону и включил его. Тут же раздался звонок. Это оказалась Милдред.
— Оуэн, ничего нового не узнал?
— Нет.