— Да, Гаврила Емельянович, влюблен с первого дня и до отчаяния безнадежно, — уже по- человечески ответил Изюмов.
Директор снова прошелся, согласно кивая своим мыслям, присел в кресло рядом с влюбленным.
— Постарайтесь быть откровенным, господин Изюмов.
— Буду стараться, — кивнул тот.
— Вы ведь желаете остаться в театре?
— Весьма. И даже очень. Лишь бы видеть госпожу Бессмертную.
— Следовательно, в трудной ситуации вы с радостью способны ей помочь?
— Жизни не пожалею, Гаврила Емельянович.
— Что ж, похвально, — пожевал толстыми губами директор и вдруг решительно сообщил: — Я восстановлю вас в труппе, господин Изюмов, но с одним условием!
— Как? — задохнулся артист. — Я буду снова в театре?!
— Именно так. Но от вас кое-что потребуется.
— Готов-с, Гаврила Емельянович.
— Вижу… Вы станете тенью госпожи Бессмертной. Будете следить за каждым ее шагом и обо всем извещать меня.
— А если они обнаружат и разгневаются?
— Постарайтесь, чтоб не «обнаружили и не разгневались»… Встречи, знакомства, любовные приключения…
— Мне будет тяжело… Я, Гаврила Емельянович, очень ревнив-с. К тому же крайне влюблен.
— Это славно, — кивнул директор. — Влюбленность сделает вас по-настоящему истовым. А ревность придаст вашему глазу необходимую остроту.
— Буду стараться.
— Старайтесь. И чтоб каждый день у меня на столе лежала ваша соответствующая записочка.
— Так точно!
— Перестаньте, — поморщился Гаврила Емельянович. — Тоже мне, защитник Отечества, — и распорядился: — Ступайте и пишите прошение о восстановлении в театр.
Номер в гостинице «Европа» был по-настоящему шикарен. Несколько комнат, изысканная мебель, золотистые портьеры и подобранные в тон шторы. И, конечно, большие окна, выходящие на Итальянскую площадь.
Соньку узнать было невозможно. Ее голову украшала восхитительная «башня» из светлых волос, ресницы поражали длиной и томностью, а струящийся по фигуре, ласкающий тело халат делал ее необычайно стройной и изящной.
Михелина тоже изменила свой обычный облик. Темный парик, деликатно подрумяненные щеки, длинная тонкая шейка в стоячем воротничке.
Сонька сняла телефонную трубку, набрала номер и на хорошем французском языке произнесла:
— Здравствуйте. Я бы желала услышать мадемуазель Анастасию… Ах, вы плохо говорите по- французски? — перешла она на неплохой русский. — Хорошо, я постараюсь по-русски. Я могу поговорить с мадемуазель Анастасией?.. Это говорит ее двоюродная тетя из Франции. Почему не может?.. Но я специально прибыла из Парижа в связи с бедой ее пап
Воровка повесила трубку, улыбнулась дочке, сидевшей на подоконнике.
— Что? — спросила та напряженно.
— Будем ждать звонка.
— Мам, мне как-то не по себе. А вдруг все пойдет совсем не так, как мы себе нарисовали?!
— Вот поэтому надо расслабиться. Сейчас мы покинем отель и прогуляемся по Невскому, как настоящие француженки!
— А если филеры? — неуверенно спросила дочка.
— Они уже есть! — Сонька подошла к дочке, показала вниз на двух мужчин в черном. — Видишь, караулят.
— Нас?
— Скорее всего. Но мы никого и ничего не боимся. Мы — иностранки!
В выходной Невский жил праздничной шумной суетой. Прогуливался народ, проносились кареты, повозки и автомобили, важно прохаживался городовой, играли в нескольких местах шарманки, показывали фокусы цирковые с мартышками, приставали к прохожим нищие и цыгане, горланили продавцы газет и сластей.
Сонька и Михелина, весьма заметно выделяясь одеждой и степенностью, неспешно шагали в этом головокружительном бедламе, с улыбками вертя головой и разглядывая людей и дома и одновременно замечая, что за ними метрах в пятидесяти тащатся два филера.
Также они заметили в толпе вора Кабана, который неотрывно и ненавязчиво следовал за ними, время от времени покупая то газеты, то сласти.
Вдруг Сонька увидела бредущую им навстречу Ольгу-Слона. Бывшая прислуга была одета в то же самое тряпье, которое было на ней и раньше, голос ее был жалостливый и крикливый, рука протянута в надежде, что в нее что-либо кинут.
Михелина тоже увидела Слона, легонько толкнула мать в бок.
— Не смей ей ничего подавать!
Слон подковыляла к ним, завопила еще более жалостно и протяжно:
— Господа милостивые! Вижу, что не русские, только все одно, поймите горе одинокой бабки, у которой все сгорело — и дом, и дети, и все добро…
Сонька достала из сумочки денежку, брезгливо сунула в грязную ладонь, сказала по-французски:
— На твои похороны, свинья.
Ольга принялась бить поклоны, слезливо приговаривая:
— Благодарная и тебе, и твоей доченьке… Красивые вы какие и нарядные! Глаз не отвести! И голос даже какой-то знакомый, хоть и не русская! Низко, до земли кланяюсь.
Сунула денежку в карман, с какой-то озадаченностью посмотрела им вслед, повернулась было идти и тут натолкнулась глазами на вора Кабана. От неожиданности на момент присела, но тут же нашлась, заголосила:
— Люди добрые, люди божьи!.. Не отвернитесь, не пройдите мимо несчастной бабки… — Оглянулась вслед Кабану, подобрала подол и заспешила к городовому, стоявшему на обочине.
Городовой, похоже, ее знал, поэтому спросил лениво и с раздражением:
— Ну, чего опять?
— Вор там идет, — заспешила Слон. — Соньку когда-то охранял. Сама не раз видела. Держите, а то уйдет!
— Это который?
— За двумя тетками… за нерусскими топчется. Видать, дернуть чего-то желает. Держите!
Городовой коротко свистнул, к нему тотчас вынырнули два шпика. Он что-то сказал им, показал рукой, и шпики ринулись вперед.
Кабана они обошли сзади и спереди. Он в последний момент понял, что его берут, рванулся было в сторону, но на него уже набросились, завернули руки за спину и потащили к подкатившей повозке.
Сонька и Михелина, привлеченные каким-то шумом сзади, оглянулись и увидели, как Кабана уже заталкивали в повозку, и мать коротко бросила дочке:
— Так живут русские… Идем дальше.
Допрашивал Кабана следователь Потапов, с виду большой и добрый, а по слухам — чистый зверь. Он вошел в комнату, где сидел в наручниках вор, с тонкой папочкой в руке, обошел вокруг Кабана, как бы приглядываясь, с какого боку начать, грузно сел на стул напротив.