– Ничего не поможет, – сказал Аткинс, – они до темноты спикируют.
– А если они промахнутся, то…
– Разве что, – сказал Аткинс.
Три бомбардировщика, три пике, три торпеды при каждом пике… А мишень неподвижна. Аткинс прав, приехали.
А самолеты там, в небе, явно не торопились. Они снова кружили над их головой. Снова раздался стук пулеметов. На сей раз Майа не лег на палубу. Он сел, опершись спиной о борт. И смотрел на людей, которым сейчас суждено было погибнуть. Разглядывал их с любопытством, будто сам не был в числе смертников. Скоро они все погибнут – и, однако, они молчат и бездействуют. И лица их не выражают ничего. Они ждут. Терпеливо, тяжело ждут. И в этом их ожидании нет обычной покорности судьбе, в нем чувствуется какая-то сдержанная мужская сила.
Тут только Майа заметил, что кто-то, в свою очередь, глядит на него. Глядел тот молоденький солдатик с девичьим лицом. Его огромные черные глаза смотрели прямо в глаза Майа, застенчиво и боязливо. Этот еще не умеет ждать. Лицо у него было тонкое, подвижное, и по коже пробегала легкая дрожь. Он стоял во весь рост, уронив руки вдоль тела, вывернув ладони наружу.
– Мимо!
В голосе Аткинса Майа не услышал ни малейшего удовлетворения. Он сказал это, как говорят о результатах спортивного состязания, объективно и спокойно.
– Два только осталось.
– Только два, – повторил Аткинс.
Он присел рядом с Майа, прикрыл глаз.
– И двух, сэр, с лихвой хватит.
Майа протянул ему пачку сигарет.
– Выкурим сигарету смертника.
Он объяснил Аткинсу, что во Франции существует обычай – прежде чем осужденный на смерть взойдет на эшафот, ему дают сигарету и стакан рому. Рассказывал он обстоятельно, не торопясь. В горле у него слегка пересохло, но он чувствовал себя на редкость спокойно.
– Стакан рому, – повторил Аткинс. – По-моему, вашему бедняге ром вот как необходим.
«Я спокоен, – подумал Майа, – я совершенно спокоен. Круглый идиот, – ругнул он себя тут же, – теперь ты уж попался на удочку их дешевых героических бредней! Что из того, трус ты или смельчак? И в чьих глазах-то?»
– В Англии у нас ничего подобного нет, – сказал Аткинс. – Французы куда человечнее нас.
А немецкие бомбардировщики так и вились у них над головой.
– Самое человечное вообще никого не убивать, – ответил Майа.
Аткинс несколько раз утвердительно кивнул.
– Yes, sir [16], – горячо подхватил он. – Yes, sir.
В два коротких этих слова он вложил столько пыла, что Майа с любопытством уставился на него. Пара бомбардировщиков кружила над ними. Наступал вечер, сияющий июньский вечер.
Майа встал во весь рост и снова посмотрел на берег. До чего же он близко! И сейчас именно он, берег, олицетворял собой безопасность, самое жизнь. Он перевесился через борт и на глаз прикинул расстояние до воды. Ему нередко приходилось прыгать и с большей высоты. Что же мешает ему вот сейчас скинуть башмаки, броситься в воду, в несколько взмахов достичь вплавь берега, удрать с этого плавучего гроба. А кажется, чего бы проще, вот сейчас он обернется к Аткинсу, попросит его помочь снять ботинки, попрощается с ним и прыгнет. И в то же мгновение он понял, что ничего этого не сделает. Хотя глупо это до ужаса. Но он знал, что ничего не сделает, что все равно ему не решиться, что он не желает уходить отсюда. Как ни подстегивай себя, как ни разжигай в душе страх. Он останется здесь, никуда не тронется, будет ждать. «Неужели я предпочел смерть?» – удивился он сам себе. Но нет, и это не так, здесь что-то совсем другое, что-то странное. Скорее уж, непереносимо жгучее любопытство перед тем, что должно произойти с минуты на минуту.
Запрокинув голову, он стал следить за маневрами самолетов, круживших в ясном предвечернем июньском небе. Аткинс тоже поднял глаза.
– Играют с нами, как кошка с мышкой, – сказал Майа.
Инстинктивно он произнес эту фразу вполголоса, так как на палубе царила сейчас мертвая тишина. Солдат в начищенных до блеска башмаках сидел в нескольких шагах от него. Из вещевого мешка он вынул банку консервов и, отрезая аккуратные кусочки мяса, спокойно отправлял их в рот на острие ножа. Жевал он медленно, ни на кого не глядя. Солдат с девичьим лицом сидел, обхватив голову обеими руками.
– Пойдем на корму, – сказал Майа.
Аткинс непонимающе взглянул на него, но ничего не спросил. Оба начали продираться сквозь толпу. Аткинс шагал первым, и, толкнув кого-нибудь, на ходу плечом, каждый раз бросал «sorry!» [17]. Кое-кто из солдат оборачивался и с любопытством разглядывал форму Майа. Вдруг тишину нарушил чей-то голос, все тот же властный голос, который они уже слышали раньше:
– Ложись!
На этот раз команда не произвела на толпу защитного цвета никакого впечатления, никто даже не пошевелился, ничего не сказал.
– Ложись! – повторил голос.
Голос был громкий, внушающий доверие, командирский, голос человека, привыкшего к повиновению