заранее принимаешь войну по тысяче причин. Это все краснобайство. В действительности ты уже давно занял определенную позицию.
– Это неопровержимо, – упрямо повторил Пьер-сон своим кротким голосом.
– Как доказательство существования бога. Это неопровержимо, но убеждает лишь тех людей, которые уже верят в бога. И, заметь кстати, я даже не слишком уверен, так ли уж неопровержимы твои доказательства.
– Ты был бы куда счастливее, если бы война тебя захватила.
– Но, черт, – сказал Майа, – это же я и стараюсь тебе вдолбить. Конечно, я был бы счастливее, если бы верил в войну и в те мотивы, по которым меня заставляют в ней участвовать. Но я в них не верю, и баста. Для меня война – абсурд. И не только эта или какая-нибудь другая война. Все войны. Отвлеченно, как таковые. Без исключения. Без предпочтения. Иначе говоря, не существует справедливых войн, или священных войн, или войн за правое дело. Война как таковая – абсурд.
– Я же говорил, что ты пораженец.
– Да нет же! – воскликнул Майа. – Я тебе уже сказал, даже не так. Пораженец, он тоже захвачен матчем, хотя бы потому, что жаждет поражения для собственной команды. Так или иначе, он тоже лицо заинтересованное. А меня, меня лично интересует лишь одно – не быть убитым во время этого матча. – И он добавил: – Впрочем, не так уж сильно интересует.
Пьерсон быстрым движением обернулся к нему.
– Почему не так уж сильно?
– Сам не знаю. По тысяче причин. Что касается моей теперешней позиции, то ты знаешь… Я участник матча, не будучи его участником. Долго на этом не продержишься.
– Вот видишь, – торжествующе сказал Пьерсон.
– Ну и что?
– Если на такой позиции не продержишься, попытайся найти другую.
– Нет, это неслыханно, – сказал Майа. – Ты говоришь так, словно можно начать верить по команде, словно для этого достаточно только хотеть верить.
– Это вполне достижимо.
– Да, но не для меня. – И тут же добавил: – Я уже пытался.
Пьерсон вынул из кармана свою коротенькую трубочку и начал ее набивать. Плечом он ощущал прикосновение теплого крепкого плеча Майа. Чуть повернув голову, он даже в потемках мог различить его шею, округлую, мускулистую, и в мускулистости этой чувствовалось что-то животное. «И, однако, – с удивлением подумал Пьерсон, – человек с такой шеей и с такими плечами не слишком дорожит жизнью».
– А другие причины?
– Какие другие причины?
Ну, те причины, в силу которых тебя не особенно интересует, убьют тебя или нет.
– О-о, – сказал Майа, – не следует преувеличивать. Все-таки немножко меня это интересует. Одно мне хотелось бы знать, приобретет ли снова для меня жизнь после войны прежнюю плотность.
– А если не приобретет?
– Тогда всему конец, такая жизнь мне не нужна. Сейчас еще куда ни шло. Или почти так. То, что я переживаю сейчас, это как бы взято в скобки. Для меня война – это скобки. Но я не могу всю свою жизнь прожить в скобках.
– Понятно, – сказал Пьерсон и после короткого молчания спросил несвойственным ему нетерпеливым тоном: – Спички у тебя есть?
Послышалось сухое чирканье, и блеснул огонек.
– Подожди, – сказал Майа, – дай, я прежде сам закурю. А то с трубкой возня.
Он поднес огонек к кончику сигареты, потом протянул спичку Пьерсону и засмотрелся, как тот кончиком карандаша осторожно уминает табак.
– Слишком ты много куришь.
– Верно, – недовольным голосом сказал Пьерсон, – я курю слишком много.
Майа поглядел на полувырытый ровик примерно метрах в двух от дерева.
– А разве не глупо, по-твоему, копать траншею под самым деревом.
– Вовсе не глупо, напротив, место прекрасное, листва его от самолетов скрывает,
– На могилу похоже.
– Да, – подтвердил Пьерсон.
Он приподнялся было, потом раздумал и снова сел.
– Значит, – сказал он, – война, с твоей точки зрения, абсурд?
– Да, – сказал Майа.
– А почему?
– Тут доказывать нечего, это и так очевидно.