– Только не для меня.
Майа улыбнулся.
– Для человека верующего очевидности вообще не существует. Впрочем, – добавил он, – есть и еще кое-что, кроме войны. Есть также убийство, смертная казнь. Убить человека – при всех обстоятельствах абсурдно.
– Почему?
– Да потому, что сама природа берет это на себя. И подсоблять ей в таком деле – просто гнусность.
– Понятно.
– Но даже это не самая главная причина, – продолжал Майа. – Главная причина вот какая – убивать людей абсурдно, потому что приходится делать это снова и снова. Вот потому-то в войне вообще не бывает победителей. Раньше я считал, что на худой конец можно назвать победителями тех, кто выжил, не важно в каком именно лагере. Но даже это не так. Оказывается, я был сверхоптимистом. И выжившие тоже побежденные.
– Однако в восемнадцатом году мы были победителями.
– Ты же сам видишь, что нет, раз пришлось начинать все сызнова. – Он помолчал немного и добавил: – Когда убивают человека, происходит то же самое. Убийце дан только один выход: продолжать.
– Я не утверждаю… – начал было Пьерсон. И замолк.
– Чего ты не утверждаешь?
– Я не утверждаю, что и мне не приходили примерно такие же мысли.
– Следовательно?
– Но ты же сам только что сказал, что на такой позиции долго не продержишься.
– Следовательно?
– Я беру cебя в руки, и все.
– Другими словами, тебе удается снова заставить себя верить во все эти штучки.
– Я беру себя в руки, – кротким своим голосом ответил Пьерсон.
Майа обернулся к нему.
– Что верно, то верно, вы, католики, не любите непереносимых положений. Привыкли к душевному комфорту.
– При чем тут это? – возразил Пьерсон суховатым тоном. – Католицизм требует многого.
– Нет, по сравнению с тем покоем, который он дает, ничего он не требует. Просто замечательно, какое он дарует отдохновение.
– Смятенные души есть и среди католиков.
– И они на дурном счету. Хороший католик не бывает в смятении.
– Похоже, что по сути дела ты жалеешь, что не католик.
– А как же, черт возьми! – рассмеялся Майа. – Я ведь тоже обожаю комфорт. И вот тебе доказательство, – добавил он, помолчав, – что католицизм весьма комфортабельная религия. Чего бы я тут сегодня тебе ни наговорил о войне или религии, все это тебе как о стену горох.
– Ну, как сказать…
– Ты же видишь сам, ты до того уютно устроился в своей вере, что для тебя даже такого вопроса не возникает. А когда он все-таки возникает, ты объявляешь, что это, мол, слабость, и берешь себя в руки.
– Насчет католицизма ты заблуждаешься. Не так-то легко быть добрым католиком.
– Ну, а атеистом?
– Согласен, – улыбнулся своей девичьей улыбкой Пьерсон, – и это, очевидно, весьма нелегко.
Он поднялся и незаметным движением взял с земли лежавшую рядом лопатку.
– Во всяком случае, – добавил он, и в голосе его неожиданно прозвучало какое-то странное удовлетворение, – во всяком случае, сегодня ты выложил все.
Майа тоже поднялся.
– Если я в этой жизни не выскажу все, что думаю, то когда же и высказываться?
Они пошли в направлении санатория.
Пьерсон шагал справа от Майа и нес в правой руке свою лопатку.
– Какая ночь прекрасная, – сказал он, задрав голову к небу.
– Да, – сказал Майа.
Он хотел было еще сказать: «Прекрасная ночь, чтобы сгореть живьем», – но промолчал. Когда они вошли в аллею под сень листвы, мгла еще сгустилась.
– Скажи, – начал Майа, – а что ты там вымеривал возле дерева портняжным метром? Разреши спросить.
– Пожалуйста, – сказал, помолчав, Пьерсон. – Я отмечал место.