укрывался, словно прятался от жизни в невидимом мире, и в теплой от дыхания темноте смотрел свои сны. Рудик, наоборот, панически боялся укрываться с головой. В темноте страшно. Кажется, что попал в пропасть или на дно, и не смеешь открыть глаза, от тесноты дышать трудно. Надо как можно скорее освободиться, сбросить, скинуть с себя овчину и вынырнуть наружу.
— У тебя, Рудька, ума нету, потому что ты его не бережешь, — ворчит недовольно Василий. — Голове тепло нужно, и простужать ее нельзя. Я болеть тебе не дам. Ты, Рудька, глупый…
Лучше болеть любой болезнью, лишь бы не мучиться и не томиться в темноте.
— Капризный ты, балованный, Рудька, — вздыхает старик, наглухо укрывается и быстро засыпает.
Рудик еще долго лежит с открытыми глазами и прислушивается к тишине.
Хоть дом Руфы неказистый и ветхий, с низкими потолками и квадратными оконцами, но жить в нем можно. Половину избы занимает русская печь. Правда, горбатая хозяйка туда не пускает, чтобы вшей не развели. Гостей в доме не бывает, с заезжими цыганами Василий встречается на рынке или на пристани. Рудик видел и слышал, как они настойчиво звали его с собой, но тот упорно отказывался. Однажды даже махал руками и наговорил им много обидных слов на их и русском языках. Всю обратную дорогу он молчал, домой вернулся злой. Долго перебирал и мял бороду, ворочал глазами, наконец не выдержал и вдруг признался в сокровенной своей тайне:
— Они, Рудька, плохие… никудышные. Они украли у меня дочь. Она была очень красивая и совсем грамотная, умела читать книги и писать большие бумаги, она могла быть бухгалтером. Они сделали ее побирайкай, попрошайкой, может, даже воровкой. А у нее совсем другая жизнь должна быть…
Василий говорил негромко, медленно подбирая, слова:
— Они ее увезли и спрятали, а меня выгнали взашей. Много лет я ищу свою дочь, ее звали Нюрой… Они ее погубили.
— А кто это — они? Не эти же приезжие? И не все такие, как те.
— Ты, Рудька, глупый и не знаешь обычая. У нас у всех одна кровь и одна речь. Но своей родней я их не называю… — Он молчит, потом говорит: — Тебя тогда еще на свете не было, и я был здоровый и крепкий; совсем не такой порченый старик, как нынче.
Рудику казалось, что Василий все же что-то знает о дочери, но скрывает. Может быть, знакомые цыгане весточку о ней привозили.
— Рудька, ты своим языком обо мне и моей дочери Нюре никому не болтай, а то мне еще хуже будет… Я буду искать ее всю жизнь, — строго говорит он.
— Меня самого сейчас в Ленинграде разыскивают.
— Ты вернешься, Рудька. Война закончится, отправлю тебя. Сам тебя увезу, места мне те тоже знакомые, я родился в Финляндии.
— А Нюра где родилась?
— В Бессарабии. — И вдруг Василий напустился: — Что ты, Рудька, как следователь, пристал? Допросы твои глупые! И ты мне не начальник, документы я тебе показывать не стану! Молчи, Рудька! И больше никогда не говори, закрой свой рот и молчи, как умный человек.
Старый цыган отвернулся, в глазах его блестели слезы.
Оба замолчали, и каждый досадовал на себя. Неожиданно Василий повернулся и мягко заговорил, как будто просил прощения:
— Я тебе, Рудька, пожалуй, новый пиджак куплю, чтобы ты не хуже других ходил. Этот у тебя пообносился, и мне стыдно тебя людям показывать.
Пиджачок уже в заплатах на локтях, борта засалены, похож на обдергайку.
— Э-э, Рудька, Рудька… — продолжал свое Василий. — Я в твои одиннадцать годов ходил, как таборный вожак, в красном шелке и хромовых сапогах, поясок носил с кисточкой на боку. Я был красивый, нарядный, все мне завидовали. А ты, Рудька, похож на бессарабского босяка, это очень нехорошо.
Василий вздыхал, щупал пальцами пиджак, потом снова вздыхал и подсаживался ближе.
— Нехорошо у нас, Рудька. В школу ты не ходишь, не учишься грамоте. Ой, плохо, Рудька, плохо…
— Сейчас многие не учатся, такое время.
Вот только кончится война, тогда Рудик опять сядет за парту. Еще он будет ходить в библиотеку и читать все подряд книги, как это делала мама в Ленинграде. Он хорошо помнит ее взгляд, походку, каждое движение, как будто видел ее вчера. Лицо отца уже с трудом вспоминается — Рудик очень редко видел его и в Ленинграде. А вот мама часто приходит во сне, как живая, но каждый раз исчезает в полосе мелкого дождя…
Такие красивые дома можно встретить почти на каждой улице Ленинграда.
Пятиэтажный серый дом стоит у самого канала, верхние окна смотрятся в воду и отражаются там. Короткие мостики сверху кажутся игрушечными. Окно их квартиры выходит во двор, который похож на глубокий квадратный колодец. На дне его мощеная площадка, куда не проникает солнечный свет. Через низкую полукруглую нишу можно со двора попасть сразу на освещенную набережную. Снизу, с дворовой площадки, видны все до одного окна дома. Без солнца от времени почернели стены; во многих местах покрылись мокрой плесенью. Подъезд полутемный, ступени каменной лестницы выложены массивными тяжелыми плитами. Шаги отдаются здесь гулко. Пять поворотов и пять лестничных площадок. Двери высокие и резные, ручки медные, отполированные ладонями. За дверью кричат входные звонки да кого-то зовут телефоны.
В просторной прихожей, заставленной утварью, семь дверей. За каждой дверью комната, а то и две, в каждой комнате семья. Когда все в сборе, коридор напоминает улей. Хлопают двери, суетятся жильцы, жужжат голоса.
Мама гулять Рудика выпускает редко, мало ли что может случиться с маленьким мальчиком в большом городе: Среди длинных улиц, высоких домов и хитросплетений каналов немудрено заблудиться. Но она зря опасается. Прямые улицы все равно выведут куда надо. А если идти вдоль канала, то обязательно выйдешь к своему дому и вскоре окажешься у своей квартиры с медной табличкой. Надо нажать кнопку звонка три раза, тогда мама выйдет открывать дверь и никто в квартире не всполошится. Комната большая, но от вещей, этажерок и шкафов тесная. За матерчатой ширмой мама устроила рабочий кабинет, поставила письменный стол и электрическую лампу с зеленым стеклянным абажуром. К стене придвинут старый диван, на нем спит мама. За другой ширмой кровать Рудика, под ней валяются игрушки и стопкою лежат тонкие книжки и картонные картинки.
Мама работает переводчицей в библиотеке какого-то института. Это далеко от центра, у заставы, почти на окраине города. Она ездит туда на трамвае. По утрам складывает бумаги в черный кожаный портфель, рано уходит из дому и возвращается к обеду. Хозяйничает, готовит на кухне, кормит Рудика. Потом скрывается за ширмой, садится за письменный стол и занимается допоздна. Чай на ужин кипятит Рудик, приносит ей с сухариком на подносе и краем глаза заглядывает в ее бумаги.
Книжки и брошюрки, которые переводит мама, совсем неинтересные, без единой картинки и в серых обложках. Рассматривать их мама не дает и всякий раз, закрывает на ключ в столе. Хотя книжки тонкие, но над каждой мама работает долго, до поздней ночи горит за ширмой зеленый свет. Когда дома появляется отец, то мама зовет его привидением. Говорит она это шутя. Отец действительно очень редко бывает дома, всего по нескольку дней. Он приносит Рудику подарки и долго о чем-то рассказывает маме. Потом он с веселым и беззаботным видом прощается и опять надолго неизвестно куда исчезает. Но письма, правда, приходят от него регулярно. Некоторые места мама читает вслух Рудику. Все письма она складывает в ящик и тоже запирает на ключ. Обратный адрес на всех московский, но мама как-то проговорилась, что отец от Москвы очень далеко.
— Так кто же наш папа?
— Летучий голландец! — смеется мама и показывает на толстую немецкую книгу, которую давно купил отец и поставил на нижнюю полку своей этажерки.
У всех вокруг отцы как отцы, постоянно живут дома, а если и уезжают, то известно куда и на сколько. У Рудика совсем по-другому, вроде бы отец есть, а на самом деле его почти нет.
— Ну вот что, — не удержалась однажды мама, — я тебе кое-что скажу, но ты об этом никому не