подметили в чертах лица Александра Павловича нечто тревожное и болезненное. Впоследствии великий князь Николай Михайлович нашел потомка Москова – профессора химии Технологического института Курбатова, который подтвердил, что в их роду всегда были убеждены, что Москов был положен в гроб вместо Александра I. Через год после кончины Федора Кузьмича, последовавшей в 1864 году, прах Москова был перевезен в Чесменскую богадельню.
Достойно внимания, что императрица Елизавета Алексеевна в 1825 году не последовала за гробом своего супруга. До мая следующего года она оставалась в Таганроге, откуда в полном одиночестве переехала в Белев, где вскоре и умерла. Но в женском монастыре поблизости появилась инокиня- молчальница Вера, которая нигде не появлялась и жила лишь с одной прислугой. Молва говорила, что к инокине приезжал император Николай I, часами беседовал с ней и, покидая обитель, целовал ей руку. Посещал ее и Александр II. Умерла монахиня Вера в очень преклонных летах.
Когда же гроб с телом государя был привезен в Петербург, его не открывали при отпевании в соборе Царскосельского дворца, что противоречило правилам Церкви. Лишь когда все, кроме родных и немногих близких, были удалены, крышку сняли. Николай Павлович и принц Вильгельм Прусский подвели к гробу, поддерживая с двух сторон, вдовствующую императрицу Марию Федоровну. Едва она нагнулась над гробом, как тотчас отшатнулась с криком:
– Се n’est pas mon fils![157]
А в 1840 году возле Красноуфимска появился «бродяга, не помнящий родства» Федор Кузьмич. В конце жизни он поселился в Томске у купца Хромова.
Позже одним из потомков Хромова через великого князя Владимира Александровича были доставлены документы, хранившиеся в семье после кончины старца Федора Кузьмича, Александру III. Император запечатал их и положил на конверте резолюцию: «Вскрыть 1 марта 1917 года». На семейном совете был поднят вопрос, не сделать ли тайну Федора Кузьмича достоянием гласности. Но Александр III высказался против… Все это пронеслось в сознании государя; ошеломлен и задумчив был Глинка-Маврин.
– Знаете, Борис Григорьевич, – наконец отозвался Александр III, – в минувшем году я принимал с докладом начальника тюремного управления Галкина-Врасского. Он вернулся из Сибири и убедился в том глубоком уважении населения, каким окружена память о старце Федоре Кузьмиче. После его смерти осталось два портрета Александра Павловича, а также икона святого князя Александра Невского с надписью императрицы Елизаветы Алексеевны…
Помолчав немного, он добавил:
– Не хочу вам, Борис Григорьевич, даже напоминать, что все сказанное мной не для посторонних ушей. Милейший Николай Карлович прав в одном. Мой двоюродный дед действительно представляет собой самую трагическую фигуру в русской истории…
Тайна Александра I так и осталась тайной.
А встречаясь с Шильдером, император не раз спрашивал его с доброй улыбкой:
– Как поживает ваша мигрень, Николай Карлович?
И слышал в ответ:
– Дивное дело! Я забыл о ней!
Как происходит перелом в человеческой душе? И отчего все, что казалось прежде значительным и важным, вдруг теряет смысл и со дна души поднимаются совершенно иные ценности? Это случается не только с великими мира сего, но и с простыми смертными. Очевидно, потому, что душа живет воистину по своим внутренним законам.
Тихомиров с женой и маленьким Сашей перебрался из Парижа в местечко Ле-Рэнси. Он чувствовал, что в нем происходит тяжелый и мучительный переворот – все ощутимее обретал он некий благодетельный внутренний свет.
Квартирка была самая дрянная – трехэтажный флигель с сараями внизу и тремя тесными комнатенками на втором и третьем этажах. В общем, образовалось огромное владение старинного фасона, нескладное, неуклюжее, неудобное, но просторное.
Катя заняла верх, Тихомиров ночевал там же, а работал внизу, в пустом этаже. Мебели почти не было, и он чувствовал себя и жутко и отрадно в этой фантастической пустоте и тиши, где не слышалось ни звука, кроме шелеста деревьев. Едва ли за час какой-нибудь человек проходил мимо дома, а шума повозки не было слышно целыми днями. Старый-престарый дом только таинственно скрипел, особенно ночами, словно жалуясь на свой возраст. «То были тени предков или мыши…» – повторял себе чьи-то запавшие в память строчки, просыпаясь и подолгу лежа без сна, Тихомиров.
Он думал о своем Саше, больном менингитом, и о мучительных месяцах, проведенных в Париже. Они с Катей ежедневно ждали смерти мальчика, избавления его от страшных мучений, но смерть все медлила. А припадки не проходили, эти ужасные головные боли, от которых несчастный кричал, словно под пыткой, и содрогался в конвульсиях. Продолжалось мучительное лечение – пластыри из шпанских мушек, которые отец при непрерывных криках Саши налеплял, а потом, сжав зубы, сдирал, всякий раз спрашивая себя:
– Из-за чего я его так мучаю? Ведь все равно помрет! И за что мне такое наказание? Верно, есть за что…
Появлявшийся ежедневно старик доктор Рафижу на отчаянные мольбы Тихомирова невозмутимо отвечал:
– Никакой надежды подать не могу, но мы обязаны сделать все, пока он жив.
Месяцами мальчик лежал, облепленный мушками, месяцами, и днем и ночью, к его голове прикладывали лед, месяцами его питали с помощью клизмы. И вечные, бесконечные лекарства, которые он принимал только после угроз и криков:
– Глотай непременно! Силой волью!..
И, случалось, не раз он вливал силой, разжимая челюсти мученика. Проглотит, бедный, и вдруг рвота. И отец опять кричит:
– Не смей! Не смей!
И это часто помогало. О ужас – быть средневековым палачом маленького существа, которое любишь больше всего на свете! Боже мой, сколько вынес Тихомиров – десять раз сам бы лучше согласился умереть, но не мучить мальчика.
Но не нами выбирается крест.
Однако выпадали часы, свободные от страданий, когда Саша чувствовал себя лучше. Чего только Тихомиров не делал, чтобы скрасить их! Он выдумывал бесконечные сказки, игры, доступные больному, носил его на руках по комнатам, покупал игрушки, утешая себя: «Завтра помрет – пусть проведет хоть еще одну счастливую минуту…»
Несчастная Катя тоже билась с больным, дежурила попеременно с мужем, но, измученная сама, рыдала, затыкала уши, убегала при припадках, оставляя Тихомирова один на один с ребенком.
Наступали летние грозы, близился праздник 14 июля, годовщина Французской республики. Саше стало немножко легче: лед с головы убрали, питание улучшилось, хотя по-прежнему соблюдался строгий режим. Мальчик стал даже немного ходить. Доктор Рафижу объявил, что ребенка необходимо обязательно вывезти в деревню, что это единственный шанс воспользоваться улучшением хода болезни, приводившим его в недоумение. Ведь мальчика приговорил к смерти сам Жюль Симон – знаменитость, выше которой не было в Париже. Надо было успеть выехать до празднеств с их шумными фейерверками, гамом и криками – все это было опасно для ребенка.
Одновременно следовало спасаться и от преследования царской охранки. Русское правительство требовало от Франции выдачи Тихомирова как одного из главных государственных преступников. Только вмешательство президента Клемансо, взявшего с Тихомирова слово, что он прекратит заниматься политикой и покинет Париж, спасло его. Впрочем, сам он уже никакой политикой не занимался. Все было в прошлом.
Ле-Рэнси, выбранное ими с Катей, оказалось сущим раем.
Перед флигелем простирался обширный двор, посреди которого стояли два великана – вязы по десять аршин в обхвате, о которых говорили, что им более тысячи лет. Их ветви покрывали чуть не весь садик, расположенный на площадке во дворе. Вокруг сада – чистая, выметенная полоса наподобие дороги, с трех сторон – заборы, а с четвертой – улица. В саду – масса цветов, всего более лилий и роз. И все ярко пестрело и благоухало. Слева и справа от дома хозяина тянулись роскошные дачи с вековыми садами. Особенно