хороша была шагах в двухстах совершенно пустая поляна на невысоком косогоре, обрамленная вековыми каштанами, а местами заросшая леском. Она подымалась в развалинах королевского дворца Луи-Филиппа, свергнутого революцией 1848 года. Постройки теперь густо заросли лесом, и под ними виднелись подземные галереи со сводами.
В десяти минутах ходьбы находился настоящий дикий лес, некогда славившийся страшными разбоями и до сих пор служивший темой для парижских литераторов, сочинявших романы ужасов. Остатки этих лесов, некогда тянувшихся на сотни верст, составляли имение Луи-Филиппа; ему принадлежало и Ле-Рэнси. После изгнания короля Наполеон III, чтобы уничтожить в этих краях его влияние, приказал распродать имение по дешевке, нарезав клочки земли местным и пришлым гражданам. Все они тотчас же сделались стойкими верноподданными империи и ничего на свете не страшились так, как возвращения Орлеанской династии. Вот отчего так могуча зелень Ле-Рэнси. Ведь эти великаны, затеняющие дворы, прожили столетия вольной лесной жизнью, прежде чем попали в заточение каменных заборов буржуа или тружеников крестьян.
Парижские знакомые сперва посещали Тихомировых, хоть и редко, так как все-таки от Парижа было далеко. Но визиты эти все сокращались, а к зиме и прекратились вовсе. Наезжал только изредка старик Рафижу, искусный целитель и очень добрый человек.
В Ле-Рэнси Саша почувствовал себя куда лучше, хотя припадки время от времени возобновлялись, да и в хорошее время он требовал за собой ежеминутного ухода и надзора. Особенно часто он бывал подвержен приступам страха, отчасти перед реальными явлениями – паук, собака, отчасти перед фантастическими – иногда в яркий день боялся оставаться в комнате, и его приходилось брать на руки и какими-нибудь историями отвлекать от галлюцинаций. Но все же мальчик ходил, крепчал, к нему возвращался здоровый цвет лица. И он наслаждался новой для себя обстановкой – не мог налюбоваться на могучие вязы, рвал цветы, наблюдал за насекомыми, задумчиво погруженный в мир природы. Шалить он не мог, но, словно старичок, жил в состоянии какого-то блаженного созерцания.
Тихомировы не гуляли далеко в эту пору. Но каштановая поляна была рядом. Вся залитая летним солнцем, она картинно поднималась, обрамленная густой полосой тени от каштанов, а сама была ярко- зеленая. На высоте виднелось несколько разбросанных черных можжевеловых деревьев, в душистой тени которых так любил отдыхать Тихомиров, а на заднем плане вставала густая стена леса, покрывавшего развалины дворца.
Сколько благодетельных часов провел революционер-террорист – теперь уже бывший! – на этой поляне, возле играющего ребенка, погруженный в одиночество и в свои думы. А думал он о многом. В нем росло что-то новое, правду этого нового Тихомиров ощущал с осязательностью, не допускающей никаких сомнений.
Шура, его Шура – сколь многому он научил Тихомирова, без слов, без понятий, одним настроением, в которое он его погружал своими страданиями, любовью, какая в нем разгоралась, наконец, запросами своей маленькой, растущей души! Он привел Тихомирова к Богу. Идти было тяжко, но путь этот открыл ему высший смысл жизни, высший свет.
На поляне – ее Тихомиров называл нашей – росло множество полевых цветов, а в сырых местах произрастали хвощи, удивлявшие Сашу своей формой и жесткостью, были какие-то таинственные норки, в которых, возможно, жили мыши или змеи. Здесь почасту паслось стадо коров, а порою и совершенно ручные ослы. Они сами подбегали к человеку в расчете на какую-нибудь подачку.
На одного осленка Тихомиров сажал иногда Сашу, крепко держа его в руках. Мальчик был в страхе и восторге, хотя осел обычно шагов через десять – пятнадцать выскальзывал и убегал.
Хороша была поляна и ночью, при яркой луне, то прорезывающейся из-за каймы деревьев, то скрывавшейся за ней. Саша особенно удивлялся, что луна как будто следовала за ними.
Катя тоже душевно отдыхала в этой прекрасной местности, видя оживающего мальчика. Она участвовала в общих прогулках, но чаще занималась хозяйством, для чего ей на первых порах пришлось обегать городок и разузнать места ближайших рынков.
Другом для Саши скоро сделался Стап, старая дворняга хозяина, которая играла с детьми так умно и осторожно, словно нянька, никогда не обижая их, и только убегала, если ее уж слишком мучили. С детьми же Саша сходился туго. Он не мог играть с ними по слабости и боязливости, да сначала и не знал по- французски. Зато через несколько месяцев подружился с дочерьми хозяина, девочками, его одногодками.
Неподалеку от дома находилась католическая церковь на берегу бывшего королевского пруда, довольно большого и очень глубокого. По берегу высились тополи-гиганты, каких Тихомиров не видел даже во Владикавказе, Как ни жалок был у католиков церковный колокол, он все же напоминал что-то родное, до боли знакомое сердцу.
«Как определить сущность моего настроения? – спрашивал себя Тихомиров. – Я понял теперь, что мои старые идеалы, а стало быть и вся жизнь вертелись около чего-то фантастического, выдуманного, вздорного. Моя личная практика заговорщика, знакомство с французской политической жизнью, накопляющиеся знания – все убеждало, что наши идеалы, либеральные, радикальные, социалистические, есть величайшее умопомрачение, страшная ложь, и притом ложь глупая».
Тихомиров не сразу отверг все. Сначала он отбросил самое очевидно глупое, то есть такие нелепости, как терроризм и анархизм. Короткое время оставался на позициях революционной умеренности. Очень недолго и лишь некоторыми частичками души был либералом, критиковал революционеров, возмущался их действиями и вообще очень правильно говорил, чего не должно делать. Но в его душе уже вызревала, просилась книжка-исповедь «Почему я перестал быть революционером».
Осенью в Ле-Рэнси к Тихомирову приезжала Софья Михайловна Гинсбург, своего рода знаменитость, с широкими предложениями и программами, в том числе и с планом газеты, которая потом вышла, хотя и без его участия. С ней Тихомиров говорил уже обо всем напрямик. И в ответ на слова, что она едет в Россию убить Александра III, сказал в сердцах:
– Это очень глупо. Вы идете на верную гибель…
Она осталась при своем, заметив на прощание с удивлением:
– В сущности, вы совершенный монархист…
Эта Гинсбург вернулась нелегально в Россию в 1888 году, участвовала в покушении на царя, но в марте следующего года была арестована. Ее приговорили к смертной казни, замененной затем бессрочной каторгой, и заключили в Шлиссельбургскую крепость. Там, в крепости, она вскоре покончила с собой.
Тихомиров все это предвидел. Он не мог отрешиться от того, что жизнь имеет более глубокий смысл, нежели борьба с государством, а стало быть, есть и для отдельного человека иная роль, иная деятельность.
Где она и в чем?
Тихомиров еще долго оставался социалистом, хотя социализм его трещал по всем швам, ибо, вообще говоря, положительное начало в нем отсутствовало. Сознание этого было до крайности мучительным.
Прошлое представлялось Тихомирову по меньшей мере нелепостью, зла в нем – бездна. Из-за чего?
Все то немногое, без чего его уже ничто в жизни не связывало, оказалось разбитым, расстроенным, обессмысленным им самим.
Тихомиров любил отца и мать. Они мучительно вспоминались ему даже тогда, когда он был с головой увлечен революцией. Как только Тихомиров мысленно представлял себе их постылую одинокую жизнь – словно ножом по сердцу. Он гнал от себя мысль о них, но хорошо было, пока знал, как гнать. «Я-де пожертвовал родными великому делу. Я-де жертвую и самим собой, всем на свете. Прочь же мысли!»
Так было прежде. Но вот «великое дело» пошло к черту, его нет и не было, а была одна чепуха и нелепость. Из-за чего же он осудил на муку отца и мать? Ему вспоминался голос отца, тихий, молящий:
– Мы уже старики… Тяжело жить, друг мой… Надо кому-нибудь заботиться о нашей старости…
Тихомиров чувствовал все это, но все же бросил их через месяц, тайком, обманом. Оставил на руках у родителей двух своих маленьких дочек и подло удрал, оскорбил и презрел просьбу стариков!
Эти воспоминания неотступно мучили. Тихомиров написал из Франции родителям – ответила мать. Потом, правда, отец иногда приписывал две строки, в которых только благословлял. Итак, он прощал, прощал, но и только. В радостных и любящих словах матери не было молчаливого упрека отца. Но все же сердце ныло. Конечно, Тихомиров разбил их жизнь и ничем не мог этого поправить. Но как бы догадываясь о