— Четырех марок не набралось, — объявил супруг. — Голоштанники! Лоботрясы!
Артистка Фрелих бросила холодно и колко:
— Вот этот господин хочет жаловаться на нас в полицию.
Гнус что-то залопотал, испуганный явно превосходящими силами противника. Толстая женщина круто повернулась и смерила его взглядом. Выражение ее лица показалось ему нестерпимо наглым, он покраснел, опустил взор, который наткнулся на толстые икры в трико телесного цвета, вздрогнул и поспешил еще больше потупиться. Тут муж, стараясь говорить вполголоса, что давалось ему с трудом, заявил:
— Да ведь скандал-то поднял он! А я уж давно предупреждал Розу, что вышвырну всякого, кто вздумает устраивать сцены ревности и воображать, что он один здесь хозяин. Эх вы — соперничать с мальчишками! Вас уж небось и полиция взяла на заметку как сладострастного старикашку.
Но жена толкнула его: у нее, видимо, сложилось иное мнение о Гнусе.
— Тише ты! Да он мухи не обидит, — и, повернувшись к Гнусу, продолжала: — В бутылку полез, голубчик! Ну не беда, человек иной раз взъерепенится, сам не знает с чего. А с Кипертом лучше не связываться: он как вообразит, что я ему изменяю, так прямо на стену лезет. Садитесь-ка лучше да выпейте винца!
Она скинула со стула юбки и пестрые штаны, взяла со стола бутылку и налила Гнусу вина. Он выпил во избежание лишних разговоров.
— Давно вы знакомы с Розой? — полюбопытствовала толстуха. — Сдается мне, что я вас еще не видела.
Гнус что-то ответил, но рояль поглотил его ответ. Артистка Фрелих пояснила:
— Он учитель тех мальцов, что околачиваются у меня в уборной.
— А-а, так вы учитель? — сказал артист. Он тоже выпил, щелкнул языком и вернулся к своему обычному благодушному состоянию. — Раз так, вы свой человек. Вы, значит, тоже будете голосовать за социал-демократическую партию. А не то придется вам ждать до седых волос повышения учительских окладов{10}. С искусством то же самое: вечный полицейский надзор, а в кармане шиш. Наука, — он указал на Гнуса, — и искусство, — указал на себя, — одного поля ягоды.
Гнус ответил:
— Может, это и так, но вы исходите из неправильной предпосылки. Я не народный учитель, а доктор педагогических наук Нусс{11} и преподаю в здешней гимназии.
Артист сказал только:
— Ваше здоровье!
Каждый волен именовать себя как угодно, и если кому-нибудь вздумалось играть роль доктора наук, то это еще не повод для вражды.
— Так вы, значит, учитель, — добродушно промолвила женщина. — Тоже не легкий хлеб. А сколько вам лет?
Гнус отвечал с готовностью, как ребенок:
— Пятьдесят семь.
— Ну и перепачкались же вы! Давайте-ка сюда вашу шляпу, попробую ее хоть немножко отчистить.
Она взяла у него с колен широкополую шляпу, вычистила ее, даже разгладила поля и заботливо надела ему на голову. Затем, окинув пытливым взглядом плоды своих трудов, игриво похлопала его по плечу. Он сказал с кривой улыбкой:
— Благодарствуйте, — конечно и безусловно, — за любезность, голубушка.
То, что он сейчас испытывал, было не только угрюмой признательностью властелина за добросовестное исполнение обязанностей. Эти люди, для которых он оставался инкогнито, хотя и назвал себя полным титулом, отнеслись к нему с искренней теплотой. Непочтительность он им в вину не ставил. У них ведь явно не имелось «должного мерила». Этим он объяснял и свое желанье хотя бы на несколько минут забыть о строптивом мире, отдохнуть от постоянного напряжения, разоружиться.
Толстый актер вытащил из-под валявшихся на стуле кальсон два германских флага, фыркнул и подмигнул Гнусу, как давнему единомышленнику. Толстая актриса окончательно перестала его бояться; Гнус тем временем понял, что ее наглый взгляд — следствие темного слоя грима под глазами. Только по отношению к артистке Фрелих он не чувствовал себя свободно. Правда, она стояла в стороне, всецело занятая собой, — задрав подол юбки, пришивала к нему гирлянду матерчатых цветов.
Пианист закончил пьесу громчайшим аккордом. Зазвенел звонок. Актер сказал:
— Наш выход, Густа.
И великодушно предложил Гнусу:
— Вы бы посмотрели, как мы работаем, господин учитель.
Он скинул с плеч потрепанную куртку; жена его, сбросив манто, погрозила Гнусу пальчиком:
— Смотрите у меня, поскромнее с Розой; умерьте свой темперамент.
Кто-то приоткрыл дверь снаружи, и Гнус с удивлением увидел, что толстая чета не без грации пустилась в пляс, подбоченясь и закинув головы, с самодовольной улыбкой на устах, призывающей зрителей к аплодисментам. И правда, их появление вызвало радостный шум в зале.
Дверь затворилась, Гнус остался наедине с артисткой Фрелих. Он тревожился: что-то сейчас будет? — и шмыгал глазами по комнате. На полу, между зеркалом с букетами и столом, за которым он сидел, валялись грязные полотенца. На столе, кроме двух винных бутылок, было множество пахучих банок и склянок. Стаканы с вином стояли на нотах. Гнус боязливо отодвинул свой стакан от корсета, который толстуха швырнула на стол.
Артистка Фрелих шила, поставив ногу на стул, заваленный фантастическими костюмами. Гнус не смотрел на нее, этого бы он себе не позволил, но нечаянно увидел ее отражение в зеркале. Едва успев бросить первый испуганный взгляд в зеркало, он уже установил, что ее длинные, очень длинные черные чулки вышиты лиловым. Некоторое время он не смел поднять глаза. Затем в страхе обнаружил, что голубое шелковое платье, переливающееся под черной сеткой, не закрывает ее плеч и что всякий раз, как она взмахивает иглой, под мышкой мелькает что-то белокурое. Тут уж Гнус перестал смотреть…
Тишина тяготила его. В зале тоже стало гораздо тише. Оттуда доносились только отрывистые стонущие звуки, хрипловатые и мирные, какие обычно издают утомленные толстяки. Но вот наступило полное молчание: стало слышно, как, дребезжа, пригнулось что-то металлическое. Внезапное «гоп!» — и два тяжелых прыжка, один за другим. Затем бурная овация и перекрывающие ее крики: «Черт побери! Что за молодцы!»
— Готово дело!.. — сказала артистка Фрелих и сняла ногу со стула. Цветы были пришиты. — Ну, а вы что там приумолкли?
Гнус взглянул на нее и сразу ошалел от ее пестроты. Волосы у нее были красно-розовые, даже с лиловым оттенком; в них блистала и переливалась диадема из зеленых стекляшек. Черные-пречерные брови лихо заламывались над синими глазами. Но сверкающие, обольстительно-пестрые краски ее лица — красноватые, голубые, жемчужные — были покрыты пыльным налетом. Прическа выглядела измятой, казалось — часть ее сияния отлетела в пропитанный чадом трактирный зал. Голубой бант вяло свешивался с шеи, а цветы на юбке кивали мертвыми головками. Лак на туфлях потрескался, на чулках выступили два больших пятна, шелк короткого платья переливался в разошедшихся складках. Округлые, нежные плечи, казалось, были захватаны чужими руками, и белизна ссыпалась с них при каждом торопливом движении. Гнус уже знал, что ее лицо бывает заносчивым и злым, но пока что артистка Фрелих с готовностью убирала это выражение, забывала о нем. Она смеялась над людьми, над собой.
— Поначалу вы себя выказали живчиком, — заметила она.
Гнус весь обратился в слух. Внезапно он сделал деревянный прыжок, точь-в-точь старая кошка. Артистка Фрелих, взвизгнув, отпрянула. Гнус распахнул красное окно… Увы, голова, мелькнувшая за занавеской, уже скрылась.
Он вернулся на прежнее место.
— Что вы народ пугаете? — сказала она.
Он, даже не извинившись, прямо устремился к цели:
— Вы, наверно, знаете многих здешних юнцов?