– Они меня подозревают!
Это было первое, что выпалил Сенька, когда они встретились в кафе.
– Подозревают! Нет, ты можешь представить себе такую чушь? Чтобы я! Димку! И, понимаешь, это все всерьез, не игрушки-трали-вали... Денис, что делать-то, а?
Крапивин прикрыл глаза, прикасаясь губами к тонкому белому фарфору, нагревшемуся от кофе. Ощущение оказалось неприятным, и Денис открыл глаза. Напротив него сидел, перегнувшись через стол, насколько позволял живот, Швейцарец, и мелкие капли пота собрались у него на лбу, под курчавыми волосами.
Сенька был карикатурным евреем. Маленьким, толстеньким, носатым, с черной бараньей порослью на голове, живым и очень подвижным. С годами растущее брюшко и оплывающие бока стали несколько затруднять подвижность, однако плавности Сенькиным движениям это ничуть не прибавило: он по- прежнему, по выражению его жены Риты, пытался скакать, словно молодой козлик. Иногда козлик спохватывался, что ему что-то мешает, удивленно созерцал свой живот, сетовал на то, что Рита его безбожно раскормила, и заказывал новую порцию бифштекса, «и попрожаристее!». Сенька был мясоедом, да и просто любил вкусно покушать.
Для полной карикатурности Швейцману не хватало картавости. Однако на этом природа решила остановиться, видимо, решив, что Сеньке и так отпущено чрезмерно много национальных черт. Швейцман говорил без московского «аканья», правильно, почти красиво, но только в тех случаях, когда не торопился. Если же его мысли начинали опережать темп речи, Сенька превращался в мелкий чернявый вулкан, еще не извергающий лаву, но уже плюющийся во все стороны, предупреждая о скором ее появлении.
Сейчас Крапивин наблюдал, как Сенька щедро разбрызгивает над столом запасы слюны, машет руками, чуть не задевая белый матовый кофейник, тычет пальцем в хлеб, оставляя вмятины в свежем мякише.
– Не порть мой завтрак, – попросил Денис, отодвигая блюдо с хлебом. – Что ты нервничаешь?
– Я нервничаю? Я не нервничаю! Боже упаси меня нервничать! – Швейцман выхватил платок, провез им по лбу, размазывая бисеринки пота. – Отчего, скажи на милость, мне предаваться этому непродуктивному занятию? Может быть, оттого, что мой друг взорвался, и завтра мы будем хоронить то, что от него осталось? Может, оттого, что меня обвиняют в его смерти, намекая, что я собирался купить его бизнес? А? Нет, ну что ты, у меня нет ни малейшего повода для волнения!
Швейцман нервно сунул руку в карман, чтобы вынуть пачку сигарет, но вовремя вспомнил, что Денис бросил курить, и достал руку обратно.
Крапивин помолчал, потом начал говорить. Говорил он не торопясь, веско, по делу, и его слова были совершенно справедливы. Он объяснил, что следственная группа попытается прижать всех, кто может иметь хотя бы минимальный мотив для убийства, что им будут предъявлять самые абсурдные обвинения, и к этому нужно быть готовыми, что никто не полагает всерьез, что лучший Димкин друг взорвал его для того, чтобы купить фирму «Броня». Это всего лишь часть работы тех, кто ищет настоящих преступников, и нужно отнестись к неприятному общению с ними философски. Как к дождю, когда ты без зонта: противно, мокро, но скоро закончится. Денис занудно излагал то, что было очевидно и ему самому, и Сеньке, но что требовалось произнести вслух, чтобы Швейцману стало легче.
Глядя на его бесстрастное лицо, в котором взгляду не за что было зацепиться, Семен думал, что Крапивин не меняется – все такой же Здравомысл, что и в школе. Озвучиватель прописных истин, ходячая энциклопедия банальностей. Просто удивительно – при его-то способностях, при его эрудиции, оставаться ходячим белым воротничком, приносящим доход своей корпорации, занимающимся пустым выбросом энергии в пространство... Ланселота всегда отличало фонтанирование идеями; самого Сеню – способность к марш-броскам на пути к поставленной цели с выбором максимально короткого пути; Дениса Крапивина не отличало ни-че-го.
«Хоть бы книжку написал, что ли... мемуары... – странная мысль неожиданно пришла в голову Швейцману. – О нас бы рассказал. Как дружили, как росли...» В размышлениях о Денисе Сенька сам не заметил, как постепенно успокоился.
– Полине не звонил? – осторожно спросил он, когда Крапивин выдохся со своими успокоительными идеями и замолчал.
Тот быстро взглянул на него и отвел глаза. «Понятно. Не звонил».
– А Владиславу Захаровичу?
– А зачем? Наверняка он увидел новость в газетах, а если бы и не увидел, ему бы сказала... Ему бы сказали. Если он захочет пообщаться с нами, прийти на похороны – у него есть наши номера. Но я думаю, что Владислав Захарович не захочет.
Денис аккуратно промокнул губы салфеткой, тщательно сложил ее и засунул под кофейное блюдечко, так что снаружи остался белый уголок, напоминающий отутюженный платочек.
– Слушай, ты можешь хоть что-то делать не так идеально? – внезапно взорвался Швейцман, сам не понимая причины своего гнева. – Салфетку – и ту не можешь просто по-человечески скомкать! Обязательно нужно ромбиком ее сложить! Будь на столе ножницы, ты бы снежинку из нее вырезал!
Крапивин посмотрел на салфетку, потом на красного, потного Сеньку, и взгляд у него стал точно такой же, как в школе, когда Швейцман с Ланселотом начинали орать на него за то, что он весь из себя невозможно правильный. Как правило, это случалось тогда, когда класс собирался сбежать с урока вечно опаздывающей химички, а потом свалить все на неизвестно кем повешенное объявление «Химии не будет, перерыв на сорок минут». Глупость, конечно, полная, но пару раз в году они все-таки сбегали, хотя директор и старая прокуренная химичка песочили их потом так, что только стружки летели. Но такое случалось редко – только когда Крапивин болел. А если Денис был в школе, то упрямо мотал головой и заявлял, что он останется. Нет, он никого не удерживал, не взывал к их совести – просто сидел за партой, положив на нее руки, как примерный мальчик, и говорил, что никуда не пойдет. Но тогда вся затея теряла смысл, и класс это чувствовал. «Сбегать, так всем» – это было правилом прогулов, потому что весь класс наказать очень сложно, особенно когда двадцать восемь подростковых рож смотрят на тебя невинными глазами и хором говорят: «Но, Вадим Вадимович, там же было объявление!» Исчезновение с урока целого класса – это недоразумение, чей-то просчет. Исчезновение двадцати семи школьников из двадцати восьми – это коллективный прогул.
Но в ответ на крики, ругань и убеждения Денис смотрел прямо, чуть задрав подбородок кверху, и вид у него сразу становился высокомерный до отвращения. И молчал. Просто смотрел молча, и все. И всем остальным приходилось оставаться в классе из-за принципиального Крапивина, и, конечно, пять минут спустя прибегала взмыленная химичка, спотыкаясь на своих высоченных каблуках, и начинала урок, не забыв извиниться за опоздание. Следующие сорок минут одноклассники позади Крапивина сверлили его спину ненавидящими взглядами, а он так и сидел, как памятник самому себе, задрав подбородок.
Сенька вспомнил об этом, и ему тут же стало стыдно.
– Извини, Денис, – сказал он. – Сам не знаю, что на меня нашло. Салфетка эта дурацкая... Прости, ради бога.
– Ничего, – мирно ответил тот и даже, кажется, чуть-чуть улыбнулся.
– Нет, правда, ты не обиделся?
– Не обиделся. Все равно я не умею снежинки вырезать.
Одновременно с неловким смешком Швейцмана зазвонил телефон. Сенька схватился за трубку, как утопающий за соломинку, и по этому жесту Крапивин понял, что звонит его жена. Для Риты у Швейцарца был заведен свой сигнал, отличающийся от остальных, и хотя они были женаты уже двенадцать лет, он по-прежнему реагировал на ее звонок с той же радостной поспешностью, как много лет назад.
– Ритка! Алло!
Крапивин услышал, как пронзительный женский голос, совсем не похожий на знакомый ему мягкий и неторопливый, выкрикнул что-то в трубке.
– Рита... – упавшим голосом сказал Сенька и стал подниматься, задевая животом о край стола. – Господи, милая моя... родная... подожди, я сейчас приеду! Ритка, не клади трубку!
– Сеня, что случилось? – спросил Денис, но Швейцман не ответил. Он весь был там, где надрывный голос его жены говорил и говорил, не смолкая, держа его, как впившийся крючок. И, будто в такт дерганым движениям крючка, на лице Сеньки проявлялась мучительная гримаса, меняющаяся с каждой фразой