Владислав Захарович горестно вздохнул, отвернулся. Он не мог объяснить этим людям, что в Коле, возвращавшемся из лечебницы исхудавшим, неузнаваемым, страшным, исчезало самое ценное, что было в нем и притягивало к нему людей, – внутренний свет. Его внук ходил, ел, пил, разговаривал, но он переставал писать.
– Не было больше ни стихов, ни набросков его горячечных... – устало сказал Владислав Захарович. – Словно отсекали эту способность, понимаете? Вылечивали часть души, если годится слово «вылечивали», но в этой части гнездилось еще кое-что, кроме болезни и его тяги к самоубийству, и оно уничтожалось тоже. На время. Затем постепенно возвращалось... очень медленно, едва-едва. После второго раза я даже подумал, что уже не вернется, не будет Коля никогда писать – и, поверите, ощутил такую тоску, будто мальчик мой стал инвалидом. А самое главное – я ведь видел, каким беспросветным становилось для него существование. Глаза тусклые, ничего в них больше не светится, ничего не загорается...
Чешкин горестно вздохнул.
– Но вернулось, вернулось... И Коля будто расцвел, ей-богу! Писал допоздна, ругался сам с собой в комнате, потом под утро прибегал ко мне, стихи читал... Полинку будил, да! Такой был счастливый, такой упоенный! Я знал, что он снова будет пробовать... пробовать уйти от нас, и ничего не мог поделать. Я очень любил его... и сейчас люблю. Он был счастлив в той жизни, которой жил, и можно было лишить его тяги к смерти, но тогда пропадал в нем и вкус к жизни. Я надеялся, старый дурак, что смогу пройти по этому лезвию, что сумею и уберечь Колю, и сохранить его счастье. Не смог. Но, знаете, – откровенно добавил Чешкин, – я радовался и тому, что было дано мне господом. Ангелы долго не задерживаются на этой земле, а Коля был ангел, настоящий ангел...
– В каком смысле? – осторожно уточнил Бабкин, присматриваясь к Владиславу Захаровичу. «Уж не наследственная ли у них шизофрения?»
– В таком, что он был очень добр, ласков, невероятно отзывчив к чужому горю и никогда не думал о себе. В каком-то роде он так и остался ребенком, светлым ребенком. Возможно, – тихо добавил Чешкин будто про себя, – именно потому Коля остался единственным, с кем она ничего не смогла поделать.
– Кто – она? – немедленно спросил Макар.
– Что? – Старик вскинул на него карие глаза, пару секунд молчал, осознавая вопрос. – Ах, это я вспомнил о своем... наболевшем. Вам, думаю, будет совершенно неинтересно.
– И все же, – настаивал Илюшин. – Вы сказали, Коля был единственным, с кем она не смогла ничего поделать. Кто – она? И кто эти остальные?
– Долгая история, признаться. Была одна женщина в Колином окружении... впрочем, почему была? Она и сейчас живет и здравствует, насколько мне известно. Зовут ее...
Чешкин страдальчески поморщился, словно ощущал физическую боль при мысли, что придется произнести имя женщины.
– Мария Томша, – вдруг наугад брякнул Сергей, и по удивлению в глазах старика понял, что попал в цель.
– Совершенно верно. Значит, Мария Сергеевна вам уже знакома?
– Недостаточно, – дипломатично вывернулся Бабкин. – Расскажите о ней, пожалуйста, Владислав Захарович.
Мария Томша – скульптор, рассказал Чешкин, из тех, о которых говорят «широко известный в узких кругах». Правда, известность ее носит несколько скандальный характер: четыре года назад она выставила серию «Животворение», в которой глиняные божки с головами различных животных были наделены пенисами этих же животных, воспроизведенных с потрясающей физиологической точностью и в натуральную величину.
Томша добилась временного успеха и внимания, однако эпатаж ее был не нов, и спустя всего месяц о «Животворении» уже забыли. Часть серии разошлась по покупателям, часть осталась у самой Марии Сергеевны. Тогда-то она и пришла к Чешкину. Работы скульпторов выставлялись в его салоне редко, и тем престижнее считалось одобрение директора галереи, не говоря о том, что это обеспечивало интерес новых клиентов.
Но Владислав Захарович, проявивший интерес к работам Томши по просьбе друга своего сына, Дмитрия «Ланселота», быстро разочаровался и не стал этого скрывать.
– Вам не понравились ее скульптуры? – спросил Макар.
– Я бы даже не стал называть ее поделки скульптурами, – Чешкин покачал головой. – Именно поделки, игра способных пальцев, но игра, в которую не вложено ни искры таланта. Я видел ее попытки работать с деревом – признаюсь, я предпочитаю именно деревянные скульптуры остальным, – и, видит бог, Мария Сергеевна потерпела полное фиаско. Но она наделена непомерным, колоссальным самомнением, помноженным на уверенность в собственном таланте, и поначалу даже я подпал под ее самоощущение. Но лишь до тех пор, пока не увидел ее мастерскую. Скульптура не врет, в отличие от своего создателя, не окутывает себя завесой тайны. Мария Сергеевна показывала мне одну работу за другой, в глазах у нее горел огонь, она объясняла, чем именно было навеяно то или иное произведение, а я видел лишь ученические вещицы, одни более занимательные, другие менее.
Владислав Захарович вспомнил, как ходил по мастерской, удивляясь про себя несоответствию рассказов Силотского о Томше и того, что она представляла собой в реальности как скульптор. Дмитрий был от нее в восторге, Чешкин же, отдавая должное фантазии Марии Сергеевны, назвал про себя ее работы «средненькими поделками». Птицы с шестью ногами и очеловеченными лицами, покрытые волосами вместо перьев, слоны с гипертрофированным достоинством, закольцованным с хоботом, всадник на оседланном человеке, свирепо обнажившем зубы в лошадином оскале, переплетения голых женских тел, из которых вырастал фаллос, взрывающийся фонтаном икринок... Владислав Захарович покачал головой. «Ловушки для профанов вроде Димки, – вынес он свой вердикт. – Очень сильный, почти навязчивый сексуальный подтекст – должно быть, на это он и купился. Ни грамма таланта, ни унции вкуса, зато личность автора отражена в полной мере».
Он бросил косой взгляд на Томшу, которая в длинном черном балахоне походила на невысокого божка, и признался себе, что она вызывает у него антипатию. Слишком много было в ней животной энергии, которая отчего-то отталкивала его. И этот нагловатый ощупывающий взгляд...
– Уж не знаю, зачем ей понадобилось именно мое одобрение, – говорил сейчас Чешкин, бесцельно расставляя по столику крошечные шахматы из оникса, на которых мягко бликовал зеленый свет, – но она требовала, чтобы я откровенно высказал свое мнение. Я постарался смягчить его, как мог, и объяснил, что галерея такое выставлять не будет. И тогда, вы знаете, она в одну секунду стала невероятно агрессивной, обвинила меня в предвзятости, наговорила гадостей, а под конец даже попыталась выгнать меня из своей мастерской. Но тут вошел Силотский, и она вдруг начала источать сладострастие, извиняться передо мной и убеждать, что я ее неправильно понял – в общем, устроила отвратительное представление. Я ушел, разумеется, но на этом Томша не успокоилась: с периодичностью раз в месяц стала появляться в нашей галерее с новыми работами, хотела от меня признания ее заслуг, говорила о том, что экспериментирует с новыми формами...
– Она и в самом деле экспериментировала? – поинтересовался Макар.
– Нет, в том-то и дело. Поймите, я не специалист, не искусствовед и могу ошибаться, но, с моей точки зрения, Томша остается на одном месте, выплескивая свои фантазии в глине или мраморе. Но на такое способен любой выпускник художественного вуза. При том ее подпитывает непреходящая убежденность в том, что она, Мария Томша, говорит новое слово в скульптуре, а мы, жалкие ничтожества, не способны ее оценить. Я не раз предлагал ей податься в другие салоны, но не знаю, последовала ли она моему совету. Ее преследование со временем так стало мне досаждать, что я и вовсе прекратил общение с нею.
– Преследование? – не понял Бабкин. – Что вы имеете в виду, Владислав Захарович?
– Трофеи, – коротко, с отвращением в голосе пояснил Чешкин. – Томша – дама ненасытная, упивающаяся тем, что ни один мужчина, как она считает, не способен ей отказать. В каком-то смысле она не так уж и ошибается, потому что в ней и в самом деле есть что-то такое... порочно-притягательное. Сначала она завоевала Диму Силотского, но он оказался для нее довольно легкой добычей, поскольку и сам отличался... э-э-э... весьма пылким темпераментом. Затем принялась за Дениса и Сеню.
– Крапивина и Швейцмана? – недоверчиво переспросил Бабкин.
– Совершенно верно.