отца, а я в свою очередь был проинструктирован, что нельзя выходить за ворота школы, пока за мной кто- нибудь не придет. Но любопытство взяло верх.
Я никогда не ходил в школу и из школы один. Обычно утром отец отвозил меня на машине, а в обед приходила мама, если погода была хорошая, или отец посылал кого-нибудь из своих подчиненных.
Словно нарочно, в этот день на перекрестке не было постового. Именно на том перекрестке, где мне надо было перейти улицу. Здесь пересекались две оживленные магистрали, в том числе дорога республиканского значения. Был канун выходного дня — базарный день. Кругом — толпы людей. Много автотуристов. Одним словом — час пик. На перекрестке творилась неописуемая неразбериха. Сплошной поток машин. Надрывно ревели клаксоны. В дыме выхлопных газов нельзя было разглядеть человека. Каждый водитель старался, нажимая на акселератор, по возможности скорее проскочить этот участок, поглядывая, не вышел ли неожиданно кто-то из прохожих на проезжую часть.
Я начал переходить эту широкую, как река, улицу намного ниже перехода, то есть как раз там, где машины набирали скорость и мчались, как взбесившееся стадо буйволов. А мне и море было по колено. Визжали тормоза, с одного грузовика свалились какие-то ящики с пустыми бутылками, в кузове другого заметались поросята. И это все из-за меня. А я шел уверенный, что со мной ничего не может произойти.
И только тогда, когда я ступил на тротуар противоположной стороны улицы и уже решил, что эксперимент закончен, меня кто-то схватил за ворот. Это был водитель одного из автофургонов, который, тормозя, чтобы не задавить меня, въехал на тротуар. Водитель, не спросив, кто я, и уж тем более кто мой отец, поднял меня вверх, как мешок. Затем снял с меня ремень, спустил мои брюки, выставив не в очень приглядном виде перед людьми, и начал лупить меня по мягкому месту сложенным вдвое ремнем. Удары приходились когда плашмя, когда ребром.
— Вот тебе, чтобы не хулиганил, чтобы не толкал водителей в тюрьму! У меня пятеро таких, как ты, дома, и кто им подал бы хлеба, если бы у меня не выдержали тормоза и ты попал бы под колеса моей машины?
Я же, то ли от удивления, то ли из самолюбия, боясь показаться слабым, не кричал, не дергался, ничего не предпринимал, чтобы вырваться. Это еще больше бесило водителя и зевак, которые подбадривали водителя.
— Если бы раздавил тебя, шалопая, смог бы я еще взглянуть в глаза моих детей?
Видя, что я не двигаюсь, один из тех, что собрались посмотреть «спектакль», легонько тронул водителя за плечо:
— Посмотри, он сейчас потеряет сознание.
Шофер поставил меня на ноги, увидел, какими глазами я на него смотрю, и начал все сначала:
— Если тебя дома не научили, так я тебя научу!
— Хватит, оставь ребенка, нельзя быть таким жестоким, — вмешался другой «зритель», более решительный, чем первый.
Водитель и сам решил, что с меня довольно и я надолго запомню полученный урок. Он отпустил меня, набросил на шею ремень, повернулся спиной и направился к машине.
— Смотрите, бедный ребенок… сделал из него отбивную, — выражали мне сочувствие.
Но я невозмутимо натянул одной рукой брюки, другой же поднял камень и бросил вслед побившему меня водителю, мечтая раскроить ему череп. Мнение публики тут же изменилось. Раздались злые возгласы:
— Ах ты, молокосос!
Затем хриплый голос курящей женщины, я его надолго запомнил:
— Да это же дурень председателя!
Толпу как ветром сдуло.
Я остался один на безлюдном тротуаре. Брюки, не поддерживаемые ремнем, сползали, рубашка не была заправлена, но сейчас это не имело совсем никакого значения. Я стоял и чего-то ждал. Я был уверен, что не все еще закончилось, что не могло так все окончиться, что начиная с этого момента и в последующем произойдет что-то экстраординарное. Я был уверен, что не должен ничего предпринимать.
По шоссе продолжали нестись одна за другой машины, воя и скрежеща, словно спущенные с цепи чудовища. По тротуару спешили по своим делам люди, им не было никакого дела до отхлестанного мальчишки со спущенными штанами. Ничего не происходило. Мне стало страшно. Страшно, что ничего больше не произойдет. И только тогда я начал плакать. Точнее, реветь и тереть глаза кулаками. Не помню, чтобы я когда-нибудь еще так плакал. Может, когда-то давно, когда был еще совсем маленьким. Даже плакать, плакать я не научился. Это были какие-то нечленораздельные крики животного, попавшего в капкан и свалившегося в яму, к которому никто не придет, чтобы вытащить его или хотя бы добить. Меня охватил непонятный страх и недоумение. Как это могло случиться, что меня побили и бросили посреди тротуара со спущенными брюками? Как это мне мог кто-то сказать «молокосос», а та прокуренная женщина обозвать «дурнем председателя»? И чтобы все вот так просто кончилось, не где-нибудь, а в нашем районе, в районном центре, в нескольких шагах от моего дома?!
Я ощущал уже не страх. Неподдельный ужас овладел мною, когда я понял, что со мной ничего не может случиться, только пока рядом отец. Мой отец. Папочка мой… Где ты? Что с тобой?
— Папа… Почему ты должен умереть?! Почему ты должен умереть?! Папуля… Папочка-а…
… Мой отец. В это время он был в своем кабинете. Здесь же собралось все районное начальство. И тот, кто отвечал за дороги, за транспорт, и тот, кто отвечал за общественный порядок, за леса, — в общем, все. Хорошо их пропесочив, отец перешел ко второму вопросу:
— Мы должны коренным образом изменить стиль нашей работы. Ничего никому прощать не буду…
Тут вошла секретарь-машинистка, почти просочившись в дверь с клочком бумаги, где было отпечатано всего несколько слов.
— От товарища Первого?
— Нет, не от товарища Первого!
— Тогда оставьте это на потом. Я же просил меня не отвлекать!
— Но это очень срочно!
— Все срочно, но что-то может и подождать. Мы здесь обсуждаем тоже срочные дела.
Он все же глянул в записку, и его представление о срочности мгновенно переменилось. Отец мой сделал все, что должен был сделать. Он приехал за мной на машине. Назначил следствие по делу хулигана-водителя, всыпал директору школы, вызвал начальника милиции, чтобы тот дал объяснение, почему не было регулировщика на перекрестке, и так далее.
… Мой отец… он был цел и невредим. Но я не обрадовался так, как должен был обрадоваться. Фактически только тогда, когда я увидел, что все по-прежнему, что он цел и невредим, только тогда он немного умер, начал умирать во мне.
Но ребенок не может плакать на полупохоронах, даже если ему двенадцать лет от роду. Я делал все, что в моих силах, чтобы ни о чем не задумываться. Я боялся быть откровенным с самим собой. Лучше так, не знать ничего, не узнавать ничего, не верить, не надеяться. И только тогда, после стольких лет, я вновь вспомнил домик, где был вскормлен, где впервые встал на ноги, где произнес первое слово. Человечек с короткими усиками, красивая, всегда в хорошем настроении женщина, девочка, с которой меня не могли разлучить ни на минуту.
— Вбей себе в голову: у нас нет родственников, у нас нет друзей, у нас нет никого.
Однажды я собрался пойти поискать их сам. Но заколебался. Пойти? Не пойти? Я боялся.
Наступило лето.
Мой родной отец… В это лето мне суждено было потерять его окончательно.
Я не был совсем неподготовленным к этому. Много раз я думал о такой возможности. Но если и должно было это случиться, то не иначе как при трагических обстоятельствах. Мой отец не мог исчезнуть, как обыкновенный человек. То есть умереть от болезни, погибнуть в транспортной катастрофе или как- нибудь в этом роде. Мой отец мог исчезнуть только в результате таких катаклизмов, которые сотрясают