коррективы в наши представления о возрасте, адекватном для первых проявлений женской сексуальности. Для всех нас далеко позади ощущение первоначального шока, сопряженного с открытием Фрейдом детской сексуальности; да и к тому, что он определяет как «сексуальную основу семейной жизни», вкупе с той ролью, какую она играет в развитии человеческой психики, мы приучили себя относиться без особых эмоций. Семья и общество побуждают нас благодушно взирать на то, как маленькие девочки впервые испытывают на нас, взрослых, свои женские чары, с улыбкой следить за тем, как, открыв их результативность, эти девочки уже сознательно пускают свои чары в ход, а их матери без тени стеснительности добродушно и иронично откровенничают за чашкой чая о взрывной силе владеющих ими сексуальных помыслов. Все мы столь просвещенны, столь современны, столь широки во взглядах. Но стоит лишь взрослому мужчине всерьез взглянуть на ребенка женского пола как на сексуальный объект, как все наше существо немедленно восстает.
Нам не приходит в голову задуматься о том, что эта реакция — по сути, животная. И неудивительно: таково одно из немногих табу в области отношений между полами, санкционированных, как нам кажется и сегодня, самой природой. Столь же незыблемой представлялась нам некогда девственность да и супружеская верность женщины; ныне, однако, это уже не так. Сегодняшний романист уже не повергнет нас в молчаливое смущение, описывая сексуальные переживания девушки, вступившей в добрачную связь с мужчиной — неважно, под влиянием ли влюбленности или чистого любопытства; быть может, чуть больший — но все же не экстраординарный — интерес вызовет у нас запечатленная в романе измена женщины замужней. Все, на что может рассчитывать автор романа, — это то, что мы «поймем» его; а из этого явствует, что и он, и мы находимся в одной и той же системе моральных координат.
Однако став свидетелями ситуации, нарисованной г-ном Набоковым, мы чувствуем себя шокированными. Шокированными тем глубже, чем яснее осознаем, следуя за прихотливым ходом повествования, что чуть ли не готовы отпустить его герою воплощенное в романе прегрешение. В свое время Чарльза Диккенса, которого уж никак не назовешь наивным человеком, попросили удостоить аудиенции молодую женщину, несколько лет прожившую со своим избранником вне брака. И что же — перспектива такой встречи его несказанно взволновала; а увидев перед собою не исчадие ада, но умную, привлекательную молодую девушку, настоящую леди, он был крайне обескуражен. Вся система его моральных устоев подверглась страшному испытанию. То, что нечто подобное мы ощущаем, столкнувшись с ситуацией, нарисованной в «Лолите», вероятно, невольно предопределило тон моего краткого пересказа ее фабулы: скорее всего, я просто не нашел слов, долженствующих выразить адекватное негодование. И я вовсе не исключаю, что любой читатель романа поймает себя на том же; иными словами, воспримет воплощенный в нем фабульный клубок не столь как «абстрактный», «моральный», «вселяющий ужас», сколь как конкретный и — по-человечески — «понятный». Вглядимся внимательно: по ходу повествования нас все меньше и меньше интересует
Но стоит нам чуть-чуть поостыть со временем от эмоционального воздействия романа, стоит выйти из-под гипноза безумной страсти Г.Г., всему на свете находящей рациональное основание, стоит погрузиться обратно в реальный мир, где двенадцатилетние девчушки томятся над учебниками социологии и претерпевают муки мученические от дантистов, забирающих скобкой их зубы, — и нами вновь завладевает праведное негодование при мысли о попранном древнем запрете. Завладевает в тем большей мере, что еще совсем недавно мы как бы пассивно соучаствовали в акте такого попрания, позволив собственному воображению претворить в реальность то, что по нашим обыденным понятиям абсолютно недопустимо.
С какою же целью, спросим себя, провоцирует г-н Набоков наше праведное негодование?
Я уже оговаривал, что нет никакого резона пытаться объяснить дело авторским интересом к «психологическим» аспектам фабулы: нетрудно убедиться, что такого рода интерес г-ну Набокову несвойствен. Его роман — что угодно, только не «исследование» чувств и эмоций, в нем описанных. Недоверие, испытываемое Г.Г. к психиатрии, вполне адекватно набоковскому; ученые концепции психиатров в глазах и романиста, и его персонажа — не более чем повод для язвительного осмеяния. На долю психиатрии и общества оставлена сомнительная привилегия снабдить научным — или отталкивающим — ярлыком сексуальную идиосинкразию Гумберта; что до романа, то в нем она трактуется как любовное состояние под стать всякому другому.
Мы можем быть уверены и в том, что в задачу г-на Набокова никоим образом не входит подрыв моральных устоев. Не его дело, спровоцировав сексуальную революцию, уравнять педофилию с обычными и допустимыми формами межполовых взаимоотношений. Конечно, «свирепость и веселость» Гумберта, то, что можно назвать его моральным релятивизмом, порою граничащим с абсурдной анархичностью, окрашивают в соответствующую тональность повествование романа, и эта тональность находит странные созвучия в наших душах, равно как и безграничность снедающей Гумберта страсти. Однако вся анархическая стихия, по волнам которой мы плыли, без остатка иссякает ближе к концу романа, когда Г.Г., обретая до того не присущую ему серьезность, печально размышляет о хаосе, в какой он превратил существование Лолиты.
Можно, разумеется, предположить, что шокировать нас было для г-на Набокова самоцелью, что он замышлял свое произведение как универсальную сатиру, цель которой — заставить нас изумиться самими собой, поставив под сомнение самоочевидную для нас моральную простоту. Этой цели он достигает с помощью приема, который я уже описывал: побуждая нас свыкнуться с сексуальной ситуацией, призванной вызвать негодование, а затем — оставляя наедине с нашим молчаливым примиренчеством.
И наконец, вполне возможно, что в задачу г-на Набокова входило сатирически отобразить более конкретное явление — сексуальное лицемерие специфически американского образца. Я имею в виду подчеркнутую публичность, какой мы окружаем разные проявления сексуальности, бесконечную стимуляцию сексуального начала, сексуального удовлетворения, сексуальной конкуренции, ареной которой становятся наши массовое искусство и реклама. Во имя чего ребенка женского пола с самых ранних лет учат придавать значение блеску и шелковистости волос, гибкости фигуры, всем атрибутам внешнего вида, символизирующим неизменную готовность к приключению? Во имя чего, если не для того лишь, чтобы в один прекрасный день она стала образцовой стюардессой авиалайнера? Или для того, чтобы она смогла обрести то испускающее звездное сияние ощущение собственного достоинства и значимости, которое, как мы знаем, отмечает любую настоящую добродетель, любое подлинное свершение? Или для того, чтобы ее муж и дети не только не стыдились, но, напротив, гордились ею? Так рассуждают школьные директрисы, попечители женских учебных заведений, воспитательницы, родители. Однако не секрет, что в рамках любых иных культурных общностей (а г-ну Набокову известно их немало) целью этих навыков и талантов является нечто иное — постельные услады; и, коль скоро навыкам этим учат с самых ранних лет, логично, что речь идет о ранних постельных усладах.
И все же действительная причина, обусловившая, как мне кажется, обращение г-на Набокова к столь вызывающему жизненному материалу, заключается в том, что он стремился написать книгу о любви.
Ибо «Лолита» — именно об этом. Чтобы не быть понятым превратно, уточню: «Лолита» — книга о любви, а не о сексе. Каждая ее страница апеллирует к эротическому чувству, рисует недвусмысленно эротическое действие или проявление, и при всем том эта книга — не о сексе. Она — о любви.
Данное обстоятельство делает ее уникальной в сфере знакомой мне современной романистики. Что до последней, то, воздавая ей кредит доверия, приходится признать, что любовь бесследно исчезла из западного мира, как это некогда и предсказывал Дени де Ружмон. Современный роман может во многом расширить наши представления о разных аспектах сексуального: о тонкостях физического сближения, о приоритете взаимности в интимных отношениях, о самых разных оттенках этих отношений, соединяющих мужчин и женщин; и, разумеется, о браке. О любви же, когда-то бывшей одним из центральных его объектов, он не способен поведать нам ничего.
