забвение, любви, что станет ему путеводной нитью? Как выявить — и выстроить — те сюжетные компоненты, благодаря которым она станет возможной?

К примеру, если непременным условием ее является бунт, взрыв, эксцесс, что может послужить для него побудительным импульсом? Разумеется, не адюльтер (выше я уже останавливался на этом и не хочу повторяться). Самое слово звучит в наши дни архаично, да и пользуемся мы им, лишь говоря о прошлом или пускаясь в тонкости юридической практики. Ныне супружеская неверность не воспринимается как фактор, с неизбежностью ведущий к разрушению брачного союза, да и самый эпитет «неверный», в свое время обладавший столь убийственной силой, кажется не вполне привычным для современного уха, явно не до конца вписываясь в каноны нашего обыденного поведения. Несколько лет назад Уильям Баррет, анализируя воздействие шекспировского «Отелло» на современную аудиторию, задался вопросом: может ли кто-нибудь в наши дни всерьез проникнуться чувствами и ощутить себя в шкуре ревнующего Отелло? Мне кажется, и то и другое возможно. В нашем сознании еще более чем достаточно унаследованных от прошлого чувств (в глубинах мозга вообще ничего не исчезает бесследно), чтобы мы смогли поставить себя на место шекспировского героя и в точности пережить всю гамму обуревающих его ощущений. И отнюдь не стоит упускать из вида различий между литературой и жизнью. Сказать, что нашим современникам вовсе чужда ревность на сексуальной почве, было бы, конечно, неправдой: ревность и сегодня — одно из самых сильных чувств. Однако им все труднее найти внутреннее обоснование для того, чтобы позволить этому чувству выйти наружу. Нынешнему литератору вряд ли удастся потрясти нас, поставив своего героя в положение шекспировского Отелло, ибо, переживи он даже нечто подобное в собственной жизни, ему не под силу окажется сообщить этому чувству, столь неоспоримо реальному, острому и болезненному в эпоху Шекспира, ту меру интеллектуальной достоверности, какая могла бы тронуть души читателей.

Однако забвение табу, охраняющего невинность очень молоденьких девочек, и сегодня таит для нас часть той взрывной силы, какую инициировала в эпоху Шекспира измена жены. Влечение Г.Г. к Лолите становится для общества столь же скандальным вызовом, как и любовь Тристана к Изольде или Вронского к Анне. Оно, как и требует применительно к влюбленным литературная конвенция, ставит персонажей вне закона.

Далее. Коль скоро романист поставил перед собой задачу выстроить подобающую истории любви- страсти сетку фабульных координат, он должен обставить все так, чтобы в принципе исключить для своих героев возможность брака. Иными словами, в их отношении друг к другу не может быть и тени практичности, их добродетелям и достоинствам не должно соотноситься с бренными заботами этого мира. Ведь как только в романном конфликте начинает высвечиваться фактор взаимности, общего интереса, сотрудничества, терпимости, озабоченности каждой из сторон материальным или общественным статусом другой, в силу вступают этические законы семьи или брака, а следовательно, персонажи перестают соответствовать своему привилегированному положению любовников, отрешенных от всего земного. Поведение последних в отношении друг друга должно быть в точности антагонистично тому смыслу, какой мы вкладываем в понятие «зрелость»; другими словами, в их восприятии друг друга и окружающего мира должен прочитываться всепоглощающий детский абсолютизм. Итак, мужчина, пребывающий в тисках неизбывной похоти, и девочка двенадцати лет — чем не идеальная пара для истории любви, создающейся в наше время? Г.Г., по крайней мере на начальном этапе его романа с Лолитой, стопроцентно свободен от побудительных импульсов — морального ли, психологического ли порядка, — которые можно было бы охарактеризовать как практические. Что до Лолиты, то для нее, не способной даже отдаленно представить себе роль женщины в браке, возможность хотя бы минимально приблизить рамки их отношений к супружеским исключена автоматически. Она обречена вечно играть роль жестокой госпожи: даже когда любовник физически овладевает ею, ему не дано вкусить сладости ответного чувства — по причине возраста ли, темперамента ли она таковым просто не обладает.

Следующая задача романиста — придать овладевшему любовником наваждению видимость серьезности и достоверности. Сегодня отнюдь не просто заставить аудиторию поверить в то, что рассудок и даже сама жизнь человека всецело зависит от каприза той или иной женщины. Не так давно, разбирая со студентами «Liber Amoris»{101}, я убедился, что они не в силах уяснить для себя природу болезненной привязанности Хэзлита к Саре Уокер. Они упрямо отказывались понять, отчего превыше воли человеческой — разбить оковы такой неразделенной, такой невознаграждающей любви. Тогда их эмоциональная глухота вызвала у меня протест; но несколько позже я пожалел о нем, поймав себя на том, что с трудом заставляю себя поверить в правдоподобие прустовского рассказа о привязанности Свана к Одетте. Впрочем, все наши сомнения отступают на второй план, как только факт помешательства человека удостоверяется научным диагнозом, вскрывающим его патологическую основу — то или иное сексуальное извращение. Неожиданность эротического предпочтения влюбленного находит основу в медицине.

Может сложиться впечатление, что, анализируя «Лолиту», я поставил себе целью всесторонне разобрать ту эмоциональную реконструкцию, произвести которую задался целью г-н Набоков. Не берусь утверждать, что именно таков был его исходный замысел, однако подобный подход позволяет яснее увидеть, сколь решительно обращена в прошлое набоковская «Лолита», сколь последователен ее автор, атакуя едва ли не все, что общепринято сегодня в сфере морали и общественных нравов, в своей попытке реставрировать канувший в небытие способ чувствовать и любить. Эта программная архаичность «Лолиты» всего очевиднее в том, каким видится герою объект его страсти. Мы, во всеоружии наших широких взглядов на вопросы морального свойства, подчас искренне изумляемся тем мимолетным черточкам в облике возлюбленной, какие властно приковывали внимание персонажей-любовников в романах XIX столетия: выражению глаз, изгибу бровей, капризному локону, прихотливой линии лодыжки, кисти, уха; детали эти кажутся ненужными и незначащими нынешнему читателю, в точности осведомленному о форме и объеме бюста героини, ее талии, бедер и ягодиц. Однако было бы ошибкой считать, что напряженное внимание любовника — или романиста — к тем деталям женского облика, которые не являются чисто эротическими, обусловлено одной лишь литературной конвенцией. Нет, в основе этого жадного интереса лежит неотделимый от любви-страсти фетишизм — своего рода синекдоха любовного порыва, посредством которой часть возрастает до масштабов целого и даже перчатка или шарф возлюбленной обретают эротическую ценность. Именно так благоговеет Г.Г. перед Лолитой, и на фоне его сексуальной ненасытности (которую сам персонаж называет «обезьяньей») это благоговение оказывается для нас еще одним шоком. И в самом деле, вряд ли в современной прозе можно найти другого героя, который думал бы о своей возлюбленной с такой нежностью, воскрешал бы облик женщины с таким изяществом и тонкостью, как воскрешает Г.Г. облик Лолиты. Достаточно вспомнить хотя бы один, редкий на фоне нынешней литературы, пример: исполненное эмоциональной возвышенности описание игры девочки в теннис, когда даже ее теннисная ракетка таит в себе для героя неизъяснимое очарование.

Невозможно, мне кажется, не уловить конечную цель, во имя которой г-н Набоков творит чудеса археологии эмоций. Эта цель — поставить под сомнение и дискредитировать все проявления рационализма, сопутствующие нынешнему прогрессу, не только как абсурдные сами по себе, но прежде всего потому, что они положили конец безумию любви. Однако убежденность в этом не затуманивает ясности видения г-на Набокова, из поля зрения которого не ускользает подлинная природа этого чувства. Ведь не кому-нибудь, а Г.Г., этому воплощению свирепости и веселости, выпадает на долю напомнить нам, что «любовь, одной себе послушна, / Способна сделать Адом Рай». Впрочем, те страницы романа, где он высказывает свою солидарность с этими словами поэта, не столь выразительны, как хотелось бы; они диссонируют с общей тональностью и строем романа. Но как знать: не по этой ли именно причине они настораживают и впечатляют (если, конечно, читатель, со своей стороны, не придаст им сентиментального оттенка)?

В конечном счете Г.Г., испытывая внутреннее высвобождение, капитулирует — капитулирует перед неотвратимой диалектикой истории любви. Я уже говорил о любви-страсти как антитезе брака, констатируя неизбежность ее гибели, как только в душах ее носителей зарождаются сопутствующие браку предпосылки. И все же неоспоримо, что конечное ее устремление, ее апофеоз — всегда брачный союз: неповторимый, идеальный, не возможный ни для кого, кроме данной пары влюбленных, но — брачный союз со всеми его обетами и ритуалами. И именно о таком союзе начинает со временем грезить Г.Г. Как известно, г-н Набоков, помимо многих других присущих ему талантов и дарований, признанный ученый-энтомолог. Так вот: оставляю на усмотрение какого-нибудь особо дотошного приверженца метода «пристального прочтения»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату