это посоветовать нам отвратить от него взоры».
Я последовал рекомендациям классиков: и взоры отвратил, и занялся вздором, теперь даже не могу припомнить, каким именно. Утром ко мне подошла удивленная жена. Обычно я встаю раньше ее, а тут лежу, улыбаюсь, довольный. «Ты чего?» – спрашивает. «Ничего, – отвечаю буднично. – Умираю». К тому времени мы прожили вместе тридцать шесть лет, и, кажется, не проходило дня, чтобы я не извещал ее о своей очередной смертельной болезни. Поэтому к моему сообщению она отнеслась спокойно. Тем более что физиономия моя выражала явное удовлетворение. Было от чего: наконец-то она имела дело не с мнимым больным, а с действительно обреченным человеком. Опухоль мозга (никакого иного диагноза я, как ни старался, поставить себе не мог) – штука серьезная, а в моем случае безнадежная, потому что ни на какое длительное и тяжелое лечение я не соглашусь, я много раз предупреждал ее. Врачи, больницы, мучительные процедуры, не говоря уже об операциях, – нет, это не для меня. Смерть казалась мне злом куда меньшим. А нередко даже не злом, а избавлением…
Разумеется, жена не поверила мне. Тогда я осторожно, словно боясь вспугнуть свой смертельный недуг, сел на тахте, снова попытался сделать шаг, и у меня снова закружилась голова, снова пол медленно и бесшумно уплыл из-под моих ног, и я, удовлетворенный, повалился на смятую постель. Ну что, убедилась?
«Не валяй дурака», – проговорила жена – не очень, правда, уверенно. Да, случалось, что я не мог удержаться на ногах, но там причина была совершенно очевидной, опытная супруга сразу же принималась варить бульон, мое утреннее лекарство, действующее безотказно, а здесь она такой причины не видела. Не мог же я и впрямь серьезно заболеть – за все наши тридцать шесть лет такого с ее регулярно умирающим мужем не приключалось ни разу. «Может быть, – неуверенно проговорила она, – вызвать „скорую“?»
Ах, как ждал я этого вопроса! Как предвкушал свой краткий и выразительный ответ! Супруга выслушала его, пытливо всмотрелась в меня и направилась к телефону. Я тотчас вскочил со своего ложа и, поверженный, через мгновенье рухнул обратно. «Только не „скорую“, – взмолился. – „Скорой“ не дамся».
Подумав секунду, жена уступила. Она умеет идти на компромисс, а иначе разве прожили бы столько!
Нашим участковым врачом оказалась низкорослая немолодая кавказской наружности женщина. Даже не ополоснув руки (какие руки – при сорока-то вызовах!), дотронулась до лба, пощупала пульс, достала тонометр. «Сто семьдесят», – объявила.
Такого давления не бывало у меня сроду. Мне были прописаны таблетки и уколы (уколы делала жена), и через пять дней давление послушно вернулось на привычную для меня сотенную отметку. Тем не менее еще месяц я честно не брал в рот спиртного – до дня рождения мужа старинной Аллиной подруги и, разумеется, прототипа одного из моих героев, о чем он не знает до сих пор.
А еще через месяц Алла с внучкой уехала на четыре недели в Анапу. На четыре – включая дорогу. Это много. Гораздо больше, нежели когда сам уезжал на столько же. Или даже на более долгий срок. Вообще ее присутствие не так замечается, как ее отсутствие. Впервые я понял это, когда вдвоем с одиннадцатилетней Ксюшей отправился в Евпаторию. Вдвоем. Без мамы – мама осталась со старшей дочерью, которая поступала в том году в институт.
Лето выдалось жарким – до тридцати четырех доходило, и мы не вылезали из моря. Все время вместе: и на пляж, и на аттракционы, и на почту – звонить в Москву. Порой казалось, что я не только отец, но и немножко – мать. Впрочем, если Аллы не было рядом, всегда становились – и с Ксюшей, и с Жанной – ближе друг к другу. Но все-таки близость эта была немного ущербной. Кувыркались ли в волнах, катались ли на водном велосипеде или на велосипедах обыкновенных, – ощущали некую неполноту нашу, этакий «некомлект». А сейчас, когда она курортничала с внучкой в Анапе, откуда и позвонить тогда было сложно, особенно остро понимал, что смысл не в каждом из нас в отдельности, а в том, что мы вместе. Сколько всего накопилось за эти годы!
Вот вспомнился почему-то Миргород, где она в 65-м проходила практику на тамошнем военном аэродроме. Я уже упоминал, как заложил тогда свитер, единственную свою ценную вещь, и прикатил к ней. Стоял сентябрь, сухой и теплый. Днем она уезжала со своими сокурсниками на аэродром, а я писал в крохотном гостиничном номере роман – первый свой роман, нахально большой, почти как этот, последний. Гоголевской лужи в городе не увидели, зато простирался, чуть ли не в центре, великолепный луг со скошенной травой. Какой роскошный арбуз ели мы возле невысокой копны! И все это существует, пока мы оба здесь. Вот и твержу себе, как бы не скручивало порой: надо, надо держаться. Держался же Ионеско, «Носорогов» которого мы смотрели в каком-то полуподпольном театрике в те же все студенческие годы. «Меня гложет тоска, – записал Ионеско в дневнике. – Что делать с тем небольшим количеством времени, которое мне осталось на жизнь? У меня нет ни к чему интереса, мне даже с друзьями скучно беседовать, а они навещают меня время от времени. Итак, что делать? Божественное недоступно мне. Я кубарем лечу вниз. Только ради моей бедной жены и живу, вернее, прозябаю, существую».
Но его хоть друзья навещали – у меня друзей не осталось. Да теперь уже я и не нуждаюсь в них. Не нуждаюсь в общении. Целыми днями могу не раскрывать рта, и ничего, меня это не угнетает. Зато, понимаю, угнетает тех, кто рядом, – а рядом осталась одна Алла.
Во время нашей последней поездки в Малеевку, в январе 92-го, я двое суток не мог выжать из себя ни слова. Молчали в своем холодном номере, молчали в столовой, молчали у телевизора. Даже гуляли порознь… Раз задержался после завтрака – пил микстуру, а когда вышел из корпуса, ее не было. Вообще никого – запорошенная снегом пустынная дорожка. И вдруг подумалось: вот так же будет, если она умрет вдруг, уйдет тихонько, я же буду вспоминать нынешнее времечко как очень счастливое и терзаться из-за того, что так мало разговаривал с нею. Что так мало узнал ее за десятилетия прожитой бок о бок жизни.
Да, мало. Я осознал это, когда она, перебирая недавно старые бумаги, наткнулась на свои дневниковые записи шестьдесят седьмого года – первого года после окончания института. Я еще учился, а она работала в конструкторском бюро и изнывала от никчемности и однообразия своих служебных обязанностей. О музыке писала в своем скромном, в школьной тетрадке, дневнике (мои – те в амбарных книгах), писала о Пушкине, о Жанне писала. (Ксюши еще не было.) О наших с ней отношениях. Я слушал (увлекшись, она читала вслух страницу за страницей) и думал: столько лет прошло, а когда ее не станет, то мы – и я, если буду еще жив, и девчонки – вдруг с ужасом обнаружим, что почти ничего не знаем о ее внутреннем мире. Почти ничего! Все трое лишь о себе говорили (я ведь тоже далеко не всегда молчу, а уж в подпитии и вовсе не остановишь), – о себе, о себе, и она нас терпеливо и участливо выслушивала. Про себя же – ни слова.
Даже когда болела – не жаловалась в отличие от нас, молча терпела, молча глотала какие-то неведомые нам таблетки. (О наших-то лекарствах знала все.) Но однажды схватило так, что разрешила вызвать «скорую». Даже не столько разрешила, сколько, измочаленная болью, не нашла сил спорить с нами.
«Скорая» приехала, сделали кардиограмму, укол сделали и укатили, ничего определенного не сказав. А боли продолжались – все чаще, все свирепее. Лишь случайно обнаружилось, уже после возвращения из Анапы, все в том же страшном 99-м (в Москве взрывали дома): камни в желчном пузыре, надо срочно удалять.
Из операционной ее вывезла на каталке сестра, тут же мне уступила место и, следуя рядом, командовала: направо, налево – пока по бесчисленным коридорам и переходам не добрались до палаты.
В полночь меня выгнали из больницы, сказав, что наутро потребуется бульон. Курицы в холодильнике не было, но магазины работали круглосуточно, я купил, как сейчас помню, французскую, твердую как булыжник, и провозился с ней до утра. Надо было снять, содрать с еще не до конца размороженной тушки кожу, надо было слить первый бульон, надо было процедить. Никогда в жизни я не занимался этим, никогда не пользовался кулинарными книгами, но выяснилось, что все не так уж сложно… Ровно в девять утра стоял с термосом возле палаты, ожидая окончания обхода. Вот когда я почувствовал, что занимаюсь наконец настоящим делом. Вот когда я почувствовал, что не зря живу на земле. Вот когда жить хотелось еще и еще, долго-долго, как в стихах, которые я полвека назад читал в убогом клубе своего автодорожного техникума.
То был «Фантастический фельетон» (именно так он назывался) из журнала «Молодежная эстрада»,