без имени». Статьей, о которой идет речь, мы не располагаем, и дальнейшая судьба ее неизвестна.
С тем же письмом Киреевский посылал Вяземскому «продолжение 19-го века» и предупреждал: «Это контрабанд, следовательно, не показывать его никому или немногим». Какие-то «контрабанды» ходили по рукам и в Москве. 13–15 марта Погодин записал в дневнике: «Киреевский сказывал, что подогревали его в раздаче третьего нумера». Погодина это смущало, так как он сам давал читать этот не вышедший в свет «нумер» Марии Сергеевне Мухановой.
Трудно предугадать, как сложились бы судьбы «Европейца», если бы он не был закрыт. Между группировавшимися вокруг него писателями не существовало единства. Поэтому в журнале, открываемом «Девятнадцатым веком», смогли обрести приют такие истово славянофильские стихи, как «Иностранка» Хомякова. За этими расхождениями крылись принципиальные разногласия, горячие споры, о которых впоследствии вспоминал Кошелев: «… мы зимою постоянно живали в Москве, очень часто видались и у него (Хомякова. —
С момента, когда «Европеец» был закрыт и стали известны обвинения, выдвинутые властями против его издателя, ближайшее дружеское окружение Киреевского было охвачено тревогой за его судьбу. Жуковский, лучше чем кто-нибудь другой чувствовавший ситуацию, настойчиво советовал Киреевскому написать Бенкендорфу письмо, которое могло бы ограничить дальнейшие репрессии властей в отношении издателя злополучного журнала: «В письме своей более старайся не доказывать сделанной тебе несправедливости, а оправдывать свою невиновность. Вступайся менее за свой журнал, нежели за самого себя, и говори более о том, что запрещение журнала делает и тебя самого подозрительным правительству, чего ты не заслужил и что почитаешь наибольшим для себя несчастьем».
В собственных письмах, направленных Бенкендорфу и Николаю I, Жуковский всеми силами стремился их убедить, что «Киреевский, по чистым своим правилам, по тихому, скромному характеру, по своей осторожности, доходящей до излишества, не способен принадлежать ни к какой оппозиции», говорил, что знает Киреевского «совершенно» и «отвечает за его жизнь и правила».
Горячо и самоотверженно вступившийся за Кирееевского Вяземский также всеми силами пытался отвести от пего угрозу дальнейших репрессий. Он убеждал Бенкендорфа, что попавший под подозрение издатель «Европейца» «добросовестно относится к своим обязанностям подданного и гражданина, и никакая мысль о ниспровержении порядка, никакое намерение, враждебное по отношению к обществу, не могло бы иметь доступ к его чувствительной и благородной душе. Он мне часто говорил о своих журнальных планах и никогда никакие политические виды, никакая скрытая цель не толкали его на это предприятие… Примите его под свою защиту, Генерал, чтобы отвести удар, который должен его настигнуть, или же, если самый удар неотвратим, по крайней мере смягчите его последствия».
Очевидно, все эти хлопоты привели к желаемому результату. Удар удалось отвести. Киреевского не отправили в Усть-Сысольск, как это случилось спустя четыре года с Н. И. Надеждиным, не объявили умалишенным, как П. Я. Чаадаева. Но деятельность его была приостановлена. Его обширные планы потерпели крах при первой же попытке воплотить их в жизнь. Надеяться на благоприятные перемены в обозримом будущем не приходилось.
III. Конец
В начале 1830-х годов одним из ближайших друзей Киреевского был Б. А. Баратынский. Между нами шла интенсивная переписка, и, хотя мы располагаем только половиной ее — письмами Баратынского к Киреевскому, — она содержит множество сведений о занятиях и умонастроении издателя «Европейца». 14 марта 1832 г., получив известие о закрытии журнала, поэт писал: «Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам словесным. Запрещение твоего журнала просто наводит на меня хандру и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию. Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным… Заключимся в своем кругу, как первые братия христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать, не печатая». Спустя несколько месяцев он возвращается к тем же мыслям и вновь убеждает своего корреспондента: «Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себе. Вот покамест наше назначение».
Очевидно, Киреевский не согласился с этими советами, и на его возражения Баратынский в одном из последующих писем откликнулся так: «Ты принадлежишь новому поколению, которое жаждет волнений, я — старому, которое молило бога от них избавить. Ты называешь счастием пламенную деятельность; меня она пугает, и я охотнее вижу счастие в покое. Каждый из нас почерпнул сии мнения в своем веке. Но это не только мнения, это чувства. Органы наши образовались соответственно понятиям, которыми питался наш ум».
Баратынскому самому не очень-то удавалось следовать на практике печальной мудрости собственных «мнений». Несмотря на стремление позабыть «шумный свет», писал он,
А Киреевский, в глазах которого жизнь воина в беспрестанных опасностях и в борьбе с препятствиями была дороже «спокойного века», он, который «считал себя обязанным действовать для блага своего отечества», мечтал, став литератором, «содействовать просвещению народа», мог ли он стать па путь, на который звал его Баратынский? Даже катастрофа «Европейца» не заставила его на первых порах отказаться от своих намерений, и он сообщал Вяземскому, что «если бы Сомов задумал издавать журнал по форме, я бы обязался доставлять ему каждые две недели печатный лист…». Обещанные печатные листы девать оказалось некуда, и, по-видимому, они не появились на свет.
«Иван все еще не умеет опомниться и с собой сладить, — писала А. П. Елагина Жуковскому. — Собирается в деревню, зарыться в хозяйство». Жуковский пытался, как мог, побудить Киреевского вернуться к литературе. 12 ноября 1833 г. он писал А. П. Елагиной: «Что делает Иван? Боюсь, что он ничего не делает, а это никуда не годится. Его неудача журнальная не может служить ему оправданием. Она может быть только разве придиркою для его лени». Но дело было, конечно, не в лени. Обстановка, в которой находился Киреевский, не только не побуждала браться за перо, по заставляла постоянно опасаться новых правительственных репрессий. «Мы все живем давно sur le qui vive72*, — отвечала Елагина Жуковскому 23 ноября 1833 г., — и смотрим в двери: кто постучался».
На протяжении последующих 13 лет были напечатаны лишь две статьи Киреевского — «О русских писательницах» и «О стихотворениях г. Языкова». В обеих — размышления о проблемах, занимавших его в период подготовки номеров «Европейца», а порой можно уловить и прямые отзвуки трагедии 1832 г. Когда Киреевский говорил, что «многие из нас еще сохранили несчастную старообрядческую привычку судить о