нравственности более по наружному благочинию, чем по внутреннему достоинству поступка и мысли» или что «для хорошей репутации у нас лучше совсем не действовать, чем иногда ошибаться», то здесь, как обоснованно полагает Ю. В. Манн, «отозвался собственный горестный опыт издателя 'Европейца'».
Лишенный журнальной трибуны, Киреевский деятельно участвовал в обсуждении исторических и социальных проблем, волновавших его и его современников. Такие обсуждения были характерной приметой николаевской эпохи, и об их значении для развития русской общественной мысли вспоминали многие деятели той поры. «Меня никто не упрекал в праздности, кое-что из сделанного мною нравилось многим, — писал Герцен, — а знают ли, сколько во всем, сделанном мною, отразились наши беседы, наши споры, ночи, которые мы праздно бродили по улицам и нолям или еще более
Сохранилось чрезвычайно интересное письмо Чаадаева к Вяземскому. Отвергая упреки своего оппонента в праздности, on писал: «Неужто надо непременно делать дела, чтобы делать дело? Конечно, можно делать и то и другое, но из этого не следует, чтобы и мысль, не выраженная еще в жизни, не могла быть вещь очень дельная. Настанет время, она явится и там. Разве люди живут в одних только департаментах и канцеляриях? Вы скажете, что мысли наши не только не проявляются в жизни, но я не высказываются на бумаге. Что делать? Знать, грамотка нам не далась. Но зато если б вы послушали наши толки! Нет такого современного и не современного вопроса, которого бы мы не решили… Поверьте, в наших толках очень много толку. Мир всплеснет руками, когда все это явится на свет дневный…»
Киреевскому тоже «грамотка не далась». С тем большей энергией он отдавался «толкам». В московских салонах, в том числе в доме Елагиных-Киреевских, формировались основы будущей славянофильской идеологии. Здесь читался один из первых и наиболее ортодоксальных манифестов славянофильства — статья А. С. Хомякова «О старом и новом» (1839). Здесь же прозвучала статья Киреевского, так и названная: «В ответ А. С. Хомякову».
Хомяков был в своих утверждениях последователен, четок и бескомпромиссен. Будущее России и Запада предрешено их историей. Прошлое России дает ей неисчислимые преимущества: стране надо лишь вернуться на истинный путь. «Англичане, французы, немцы не имеют ничего хорошего за собою. Чем дальше они оглядываются, тем хуже и безнравственнее представляется им общество. Наша древность представляет нам пример и начала всего доброго в жизни частной, в судопроизводстве, в отношении людей между собою, но все это было подавлено, уничтожено отсутствием государственного начала, раздорами внутренними, игом внешних врагов. Западным людям приходится все прежнее отстранять, как дурное, и все хорошее в себе создавать; нам довольно воскресить, уяснить старое, привести его в сознанье и жизнь».
Исконные преимущества России виделись Хомякову в том, что на ее «первоначальной истории не лежит пятно завоевания. Кровь и вражда не служили основаньем государству Русскому, и деды не завещали внукам преданий ненависти и мщения. Церковь, ограничив круг своего действия, никогда не утрачивала чистоты своей жизни внутренней и не проповедовала детям своим уроков неправосудия и насилия». «Если нам когда-то и случится воспринять на Западе его 'случайные открытия', то мы придадим им более глубокий смысл и человеческие начала, которые для Запада остались тайными, спрашивая у истории церкви и законов ее — светил путеводительных для будущего нашего развития и воскрешая древние формы жизни русской, потому что они были основаны на святости уз семейных и на неиспорченной индивидуальности нашего племени».
Эта программа вызвала у Киреевского серьезные сомнения, и намечая направление своих рассуждений, он безошибочно указал на наиболее слабые места концепции своего оппонента: «Если старое было лучше теперешнего, из этого еще не следует, чтобы оно было лучше теперь, — говорит он. — Что годится в одно время, при одних обстоятельствах, может не годиться в другое, при других обстоятельствах».
Хомяков считает, что, угадав, указав «правильное» направление развития общества, можно направить его на путь истинный и тем решить стоящие перед ним проблемы. Киреевский отдает себе отчет в воздействии объективных факторов, независимых от наших желаний и устремлении, в наличии таких особенностей развития, которые необходимо учитывать, ибо устранить их все равно невозможно. «Сколько бы мы ни были врагами западного просвещения, западных обычаев и т. п., — напоминает он Хомякову, — но можно ли без сумасшествия думать, что когда-нибудь, какою-нибудь силою истребится в России память всего того, что она получила от Европы в продолжение двухсот лет». И возвращение старого русского быта и введение западного равно невозможны, возникнет нечто третье, результат взаимодействия обоих этих начал. «Чего от взаимного их действия должны мы надеяться или чего бояться?» — спрашивает он. И когда Киреевский обращается к попыткам дать ответ па этот вопрос, становится ясно, что его расхождение с Хомяковым не так глубоко и непримиримо, как это поначалу могло показаться. Хотя Киреевский готов признать, что «любит Запад», «связан с ним многими неразрывными сочувствиями» и ценит сложившиеся там «удобства жизни общественной и частной», определяющим его позицию является другое: «… в сердце человека есть такие движения, есть такие требования в уме, такой смысл в жизни, которые сильнее всех привычек и вкусов, сильнее всех приятностей жизни и выгод внешней разумности, без которых ни человек, ни народ не могут жить своею настоящею жизнию». И это главное, как недвусмысленно сформулирует это Киреевский в заключительных строках своего «Ответа», есть вера, что «когда-нибудь Россия возвратится к тому живительному духу, которым дышит ее церковь». Главный предмет размышлений Киреевского по существу тот же, что и в «Девятнадцатом веке»: «Изнутри ли собственной жизни должны мы заимствовать просвещение свое или получать его из Европы? И какое начало должны мы развивать внутри собственной жизни? И что должны мы заимствовать от просветившихся прежде нас?» (Б. № 3. С. 372). Но как различны ответы, к которым клонилась его мысль в 1832 и 1839 гг.! Издатель «Европейца» рассуждал об «отношении русского просвещения к просвещению остальной Европы» (Е. № 3. С. 373). Это слово «остальной» весьма многозначительно. Россия мыслится тогда Киреевским как несомненная часть Европы, в которой ей предстоит, усовершенствовав уровень своего просвещения, занять надлежащее место. Эту подоснову суждений Киреевского мгновенно уловил Погодин. Уловил и вознегодовал. «Киреевский мерит Россию на какой-то Европейский аршин, я говорю в смысле историческом, а это — ошибка, — писал он Шевыреву. —
Киреевский в «Девятнадцатом веке», хотя и упомянул мельком, что «в России христианская религия была еще чище и святее», но тут же отметил, что «влияние нашей церкви во времена необразованные не было ни так решительно, ни так всемогуще, как влияние церкви римской» (Е. № 3. С. 381). «Только с того времени, как история наша позволила нам сближаться с Европою… начало у нас распространяться и
Когда писался ответ Хомякову, Киреевский представлял себе вещи совсем в ином свете. В европейском просвещении он видит гибельный примат рациональности, которая «своею болезненною неудовлетворительностию явно обнаруживается началом односторонним, обманчивым, обольстительным и предательским», порождающим «состояние нравственной апатии», «недостаток убеждений» и «всеобщий эгоизм». Россия же, хотя и «не блестела ни художествами, ни учеными изобретениями, не имея времени развиться в этом отношении самобытно и не принимая чужого развития, основанного на ложном взгляде и потому враждебного ее христианскому духу», но зато «в ней хранилось первое условие развития