тем самым отрезывает нас от всякого участия в общем деле умственного бытия человека». «Споры о превосходстве Запада или России» критик считает «самыми бесполезными», ибо «новые требования европейского ума и наши коренные убеждения имеют одинакий смысл» и сливаются «в одно стремление к живому, полному, всечеловеческому и истинно-христианскому просвещению». «Начало нашей православно- словенской образованности… должно служить необходимым дополнением образованности европейской», «образованность европейская» — «явиться новым возбудительным средством к развитию нашей умственной деятельности».
Такая позиция создавала условия, в которых велись «толки и переговоры» о возможном участии в «Москвитянине» Герцена, который, хотя и видел «определенную и весьма большую разницу» в своих и Киреевского убеждениях, но, учитывая, что «Иван Васильевич не дошел до последней точки москвизма», что он «хочет как-то и с Западом поладить», не отвергал этой идеи с порога, а предлагал отложить решение вопроса: «… лучше было бы подождать книжку-другую журнала и потом посмотреть, возможно ли нам участвовать». Но скоро выяснилось, что Киреевский и сам не ужился в «Москвитянине», после выхода третьего номера он вынужден был отказаться от редактирования журнала: попытка выпускать свой журнал вновь потерпела неудачу.
Письма Киреевского конца 1840-х годов позволяют видеть, как стремителен был его отход не только от позиций, занимаемых им в молодости, но и от тех, которые еще недавно, казалось, могли позволить ему сотрудничать с Герценом. Теперь каждое его слово о Западе, о европейской культуре и образе жизни дышит отвращением. «Грустно видеть, каким лукавым, но неизбежным и праведно насланным безумием страдает теперь человек на Западе». «Неужели вы думаете, что какое-нибудь важное дело может сделаться хорошо, когда оно будет делаться в Западном духе?». Если русское влияние на Запад может быть благотворным, то обратный процесс, который Киреевский с отвращением именует «подвижением к Немечине», может иметь для России лишь губительные последствия.
Эти идеи легли в основу статьи «О характере просвещения Европы и его отношении к просвещению России», написанной для «Московского сборника», который издавал в 1852 г. Иван Аксаков. Приличия ради Киреевский вскользь сказал в ней о том, что «после совершившегося сопроникновения России и Европы уже невозможно предполагать ни развития умственной жизни в России без отношения к Европе, ни развития умственной жизни в Европе без отношения к России». Но в действительности на любую перспективу влияния Европы на умственную жизнь России критик смотрит с ужасом. Вся его статья — сплошной обвинительный акт, обличающий безнадежное и опасное для его родины гниение Запада. «… Самое торжество ума европейского обнаружило односторонность его коренных стремлений..» Западный человек, «утратив веру во все убеждения», «вследствие развития этого разума потерял и последнюю веру свою в его всемогущество». В конце статьи Киреевский собирает «вместе все сказанное… о различии просвещения западноевропейского и древнерусского… чтобы, сведя их в один итог, вывести ясное определение характера той и другой образованности». Как же выглядит этот итог? «… Там законы исходят искусственно из господствующего мнения — здесь они рождались естественно из быта; там улучшения всегда совершались насильственными переменами — здесь стройным естественным возрастанием; там волнения духа партий — здесь незыблемость основного убеждения; там прихоть моды — здесь твердость быта; там шаткость личной самозаконности — здесь крепость семейных и общественных связей; там щеголеватость роскоши и искусственность жизни — здесь простота жизненных потребностей и бодрость нравственного мужества; там изнеженность мечтательности — здесь здоровая цельность разумных сил…»
Мы приводим лишь несколько строк из обширного периода, занимающего в статье Киреевского около двух страниц. Нет смысла напоминать его полностью; вывод, к которому вело это противопоставление, очевиден. Россия найдет решение стоящих перед ней проблем, только «вырвавшись из-под гнета рассудочных систем европейского любомудрия».
В последние годы жизни Киреевский мало писал о литературе. Тем больший интерес представляет документ, свидетельствующий о том, что критик, некогда дебютировавший статьей «Нечто о поэзии Пушкина», помнил и любил поэта. В 1855 г. вышли в свет «Сочинения» Пушкина, изданные П. В. Анненковым, а П. И. Бартенев откликнулся на них рецензией «А. С. Пушкин. Материалы для его биографии». Тогда Киреевский написал Чаадаеву следующее письмо:
«С благодарностью возвращаю Вам книжку стихов Пушкина. Я прочел с большим <…>73* его послания к Вам и еще более убедился, что Вы только правы. Невозможно рассказывать жизнь Пушкина, не говоря о его отношениях к Вам. Но позвольте Вам повторить то, что я говорил Вам прежде: Вы правы только в отношении к Бартеньеву, а не в отношении к Пушкину и Вашей дружбе. Если человек, совсем не знавший Пушкина, расскажет об нем неполно или даже не так, то друзья Пушкина обязаны дополнить и поправить. Несмотря на его ошибки, мы все будем благодарны Бартеньеву за то, что он рассказал без ошибок. Он мог совсем не говорить о нем; на нем не лежало той обязанности спасти жизнь Пушкина от забвенья, какая лежит на его друзьях. И чем больше он любил их, тем принудительнее эта обязанность. Потому я надеюсь, что статья Бартеньева будет введением к Вашей, которую ожидаю с большим нетерпением.
Преданный Вам И. К.»
Чаадаев не успел написать статью, которую ждал от него Киреевский, — менее чем через полгода его не стало.
Эволюция, которую пережил Киреевский, привела к тому, что он вступил в спор с самим собой. «… У нас под русским духом понимают только отсутствие образованности», — писал он. Но кто же совершает эту ошибку? Не сам ли Киреевский, когда утверждает в «Девятнадцатом веке», что у нас «искать национального — значит искать необразованного?»
Перемены во взглядах Киреевского впечатляли даже его друзей. «Он перебывал локкистом, спинозистом, кантистом, шеллингистом, даже гегельянцем; он доходил в своем неверии даже до отрицания необходимости существования бога; а впоследствии он сделался не только православным, но даже приверженцем 'Добротолюбня'. С Хомяковым у Киреевского были всегдашние нескончаемые споры: сперва Киреевский находил, что Хомяков чересчур церковен, что он недостаточно ценил европейскую цивилизацию и что он хотел нас нарядить в зипуны и обуть в лапти; впоследствии Киреевский упрекал Хомякова в излишнем рационализме и в недостатке чувства в дедах веры».
Герцен тоже писал о резкости перемен, произошедших в Киреевском, писал много и всегда с грустью. «…Этого человека, твердого и чистого, как сталь, разъела ржа страшного времени. Через десять лет он возвратился в Москву из своего отшельничества — мистиком и православным». Герцен считал «нелепым» то решение вопроса о современности Руси, которое отстаивал Киреевский, но он настойчиво противопоставлял его другим славянофилам. Киреевский, писал он, «верит в славянский мир — но знает гнусность настоящего».
Справедливость последних слов Киреевский подтвердил, когда за полгода до смерти написал письмо Вяземскому, содержавшее убийственную характеристику того подавления свободной мысли, которым ознаменовало себя царствование Николая I. «… Покойный император, — писал он, — никогда не любил словесности и никогда не покровительствовал ей. Быть литератором и подозрительным человеком в его глазах было однозначительно. Может быть, когда князь Вяземский будет писать свою биографию, и он расскажет кое-что в подтверждение моих слов. Наши книги и журналы проходили в публику, как вражеские корабли теперь проходят к берегам Финляндии, то есть между схер и утесов и всегда в виду крепости. Особенно журнальная деятельность — этот необходимый проводник между ученостию немногих и общею образованностию — была совершенно задушена, не только тем, что журналы запрещались ни за что, но еще больше тем, что они отданы были в монополию трем-четырем спекулянтам. Мнению русскому, живительному, необходимому для правильного здорового развития всего русского просвещения, не только негде было высказаться, но даже негде было образоваться».
Нисколько не умаляя обобщающего значения этой характеристики, не «заземляя» ее на одном факте, нельзя не услышать в словах Киреевского крик боли, вызванный запрещением «Европейца». Это его журнал пытался пройти в публику «между схер и утесов» и «в виду крепости» и был «запрещен ни за что». Это ему не дали участвовать в здоровом развитии русского просвещения. Прошло четверть века, но старая рана кровоточила. Эту рану Киреевский унес в могилу.