Сидели мы, говорили, а когда, собравшись, стали прощаться, Семен Александрович забеспокоился, улыбка слетела с его небритого, старческого лица. Он выбрался из-за стола и стал кружиться по хате, выискивая что-то и мыча, как глухонемой.
— Куда ты собираешься? Старый, а? — говорила ему бабушка спокойным голосом, в котором чувствовалась усталость и равнодушие. — Шапку высматривает, — пояснила она нам.
Семен Александрович, верно не совсем понимая своим ослабевшим разумом, что ему надо, стал все, к чему прикасался, швырять на пол, и бабушке пришлось нарядить его в заношенную телогрейку и облезлую собачью шапку. Он сразу успокоился.
Мы вышли из хаты...
Метель унялась, и вокруг было ослепительно бело от свежего снега, на западе, за речкой, над еле видимой Покровщиной, готовилось упасть большое красное солнце. От его тусклого света по снегу тянулись длинные тени. Тихо было вокруг и хорошо, но как-то пусто. Вокруг столько домов, а никого не видно, и даже не верилось, что во всех этих домах живут люди: выгон был пуст, и трубы не дымили.
У ворот мы стали прощаться. Когда Терентий Иванович, приобняв бабушку и поцеловав ее в платок, стал говорить, что мы как-нибудь навестим еще, дедушка с удивлением глядел на него, переводил взгляд на меня. Он не понимал, что происходит: беспечная улыбка снова гуляла по его лицу, а потом враз, будто переродившись, он стал серьезным, таким, каким был всю жизнь. Видно было, как ему тяжело удержать остатки сознания: брови его хмурились, кривились губы, и умными, все понимающими глазами он долго смотрел на Терентия Ивановича, затем на меня, и вдруг сказал:
— Прощайте! Спасибо, что проведали...
Он не договорил, заплакал скупо, одними глазами.
И это было так неожиданно после всех детских выходок, неуместных слов, что у меня дрогнуло сердце, ком подкатил к горлу. Семен Александрович знал, что не суждено нам больше увидеться... Мы обнялись, я ткнулся в его бороду и поспешил уйти. Слезы душили меня, и казалось, я заглянул туда, куда человеку по извечной его слабости и путь-то заказан.
Сзади скрипел снегом Терентий Иванович, и когда через минуту я оглянулся, то увидел, что он плачет, а Семен Александрович с женой так и стояли у ворот, глядя нам вслед.
— Иди! Иди! — сердито сказал Терентий Иванович, стыдясь, вероятно, своих слез. — Пробивай дорогу!..
А ведь Терентий Иванович был сильным человеком и никогда не плакал. Мне не узнать, что ему увиделось в те минуты, возможно, он думал: а придет ли кто к нам в последние дни жизни? и будет ли у нас такое просветление?..
С километр мы шли молча.
Заметенная дорога становилась все неприметнее. Солнце зашло, и все вокруг поспешно засинело. Наступил вечер. Оглянувшись еще раз, я увидел издали темневший осинничек, несколько домов, два-три желтых огонька в окнах. А вокруг было безлюдье и поля, и казалось, пронеслось над этими местами что-то опустошающее, отчего вымерли люди, обнищали некогда богатые и веселые края. И только снег, покрывший это бедствие, лежал тихо и смирно, отливая какой-то неземной синевой.
Сколько раз вспомнится мне этот вечер после, сколько раз я подумаю: «Ах, дядя, мой дядя, Терентий Иванович! Пройти бы нам еще одну такую же метель, хватить бы ветра и снега, и сказал бы ты мне все, что думаешь, а не молчал...»
Терентий Иванович затаил на меня обиду: он так и не смирился с тем, что его сыновья не вернулись в поселок и, отслужив армию, поехали в тот город, где жил я. Терентий Иванович уговаривал их, но они, проявляя характер, вернуться решительно отказывались. И дядя, которому хотелось, чтобы сыновья были рядом, загрустил, заскучал и даже постарел. Отчего-то он считал, что это я сманил братьев. «Вы там не слушайте его, — наверное, говорил он сыновьям, когда те приезжали в гости. — Меня слушайте да своим умом живите!» Быть может, наставления выглядели по-другому, но братья после поездок домой какое-то время сторонились меня.
«Дорогой дядя, — хотелось мне сказать, — напрасно ты тревожишься. Не лежит моя душа командовать кем-либо, ни братьями, ни друзьями. Не хочется, чтобы и мной командовали, но тут-то, как понимаешь, гораздо сложнее: всегда находится кто-нибудь, кто убежден, что именно он и должен руководить...» Так думал я, но ничего не говорил дяде, не писал ему, понимая, что любое мое признание настроит его против меня.
А два года назад, когда женился дядин младший, мы разругались и вовсе. Надоели недомолвки, не понравилось и то, что дядя, приехав к сыновьям, не зашел ко мне. Я попытался объясниться начистоту. Многое мы с дядей вспомнили, но так ни до чего и не договорились: Терентий Иванович сказал, что не был он у меня и не зайдет.
— Ну и не надо!
— И не зайду! — повторил Терентий Иванович зло и убежденно, и понятно стало — не зайдет.
— Потому что стыдно... — начал я и остановился.
— Мне стыдно? — переспросил дядя, поглядев на меня презрительно, сощурил один глаз, словно бы целился. — Сопляк ты, вот кто! Мне стыдно, как бы не так!
Тут повернуться бы и уйти, а я снова стал доказывать, что родные люди должны больше понимать друг друга. Терентий Иванович перебил меня.
— Много ты в этом понимаешь, — он криво усмехнулся. — Учил я тебя жизни, надо было больше.
— Больше бить?
— Больше!
Тогда я и сказал, что так, как он меня ударил, даже врагов не бьют, и добавил, что и сыновья его по той же причине домой не вернулись.
— Зла в тебе, дядя, много! — выкрикнул я, потому что вспомнилось перекошенное лицо, когда он стукнул меня. — Откуда только?
Терентий Иванович сник, опустил голову и пошел в другую комнату. Через пару дней он уехал.
Понятно было: разругались мы теперь серьезно. И сначала, вспоминая ссору, я считал, что прав и что правду надо было сказать. Но чем дальше, тем чаще, все с большим стыдом вспоминался наш последний разговор: сотни раз видел я, как Терентий Иванович уходит с опущенной головой. И не скоро я понял, что не прав: сам того не желая, я «ударил» Терентия Ивановича, и ударил так же, как он меня когда-то. Неожиданно и, конечно, больно. Больнее, наверное, и не бывает, если бьет родной тебе человек.
Это чувство вины так и останется со мной до конца жизни, и что бы я ни делал, что бы ни говорил и как бы Терентий Иванович ко мне ни относился, никогда не прощу себе сказанного, ничем не замолить мне свою совесть, так же как не забыть и метель.
Мысли эти не оставляли меня, снова и снова я вспоминал послевоенное время, чувствуя, что где-то там скрывается разгадка многому, думал о дяде, о братьях, о себе, спрашивая, откуда же в нас зло. А оно ведь было во всех нас, и выходило, где-то таились одни корни. И вскоре я додумался, что те пули, которые, не зацепив никого, на излете упали на землю, вовсе не пропали: они летели и летят все еще теперь, доставая нас и убивая все лучшее, на что мы способны. Это и было настоящим злом, и изживать его людям придется долго-долго.
Прошло немного времени, мы с дядей помирились: для этого было достаточно, приехав, зайти к нему, но разговоры наши оставались неискренними, натужными. Мы вроде бы показывали друг другу, что забыли ссору, хотя это было не так.
С тяжелым чувством уходил я от него и уезжал из поселка.
Однако вскоре благодаря случаю я вновь там появился: мой товарищ ехал на машине к матери на праздники, а поскольку она жила километрах в ста от нашего поселка, я и напросился с ним.
— Какой разговор, — сказал он, — веселее будет путь.
И, собравшись наспех, я поехал. По дороге мы с товарищем решили, что остановимся на день в поселке, он передохнет и, оставив меня, поедет дальше. Вышло так, что приехали мы как раз в день рождения Терентия Ивановича, поэтому, минуя дом моей матери, направились к нему. Терентий Иванович, завидев остановившуюся напротив двора машину, выскочил встречать.
— О, гости! — обрадовался он, обнимая меня и здороваясь с моим товарищем. — Проходите в хату!
Мы внесли гостинцы и подарки Терентию Ивановичу — все, что купил я и что передали сыновья,