Это встревожило его, и он нарочито засмеялся:

— Паника поднялась, как в Лондоне после ограбления Британской галереи. Мамы лежали при смерти, и поселковый врач впрыскивал им камфару. Нас нашла милиция, и мы, умаявшись, отдались в руки властей без сопротивления

Ее глаза превратились в две длинные щели.

— Красиво… — сказала она. — Но опять как-то не по-людски. Скажите, а в нормальных девочек вы влюблялись?

— Мало, — ответил он. — Честно говоря, нормальные девочки не играли в моей жизни какой-то особой роли. Я влюблялся одинаково и в девочек, и в друзей, и в собак, и в красивые корабли, и в музыку, и в развалины, и еще черт помнит во что. Потом я влюбился в конус.

— Во что? — Она подняла лицо, и глаза изумленно раскрылись.

— В конус. Не смейтесь, это была серьезная любовь. Мир для меня воплотился в конусе, абсолютная красота и абсолютная гармония были в конусе, я бредил конусом, в конических сечениях я находил ответы на загадки мироустройства. Как раз подошел возраст, когда эти подлые загадки начинают мешать наслаждаться вполне ясным дотоле мироустройством… Я придумал себе герб с девизом: «Постоянство эксцентриситета при бесконечности ветвей!» Я чертил конус, рассекал его плоскостями, считал эксцентриситеты, убеждался в том, что для данного сечения эксцентриситет неизменен, и радовался, что есть на свете абсолютное, необманываюшее, на что можно положиться в серьезную минуту.

Она взглянула на него ясно и радостно, с какой-то даже непонятной благодарностью и тихо воскликнула:

— Господи, какая сумятица в этом сердце!..

— Наверное, это не то слово, — сказал он. — Стасов в Лувре целовал Венеру Милосскую. Мне это не странно. В те времена я возненавидел окружность и плохо отношусь к ней до сих пор. За то, что ее эксцентриситет равен нулю. Знаете, окружность получается, когда сечешь конус плоскостью, перпендикулярной оси. И это было единственным огорчительным свойством предмета моей любви. Нуль — это зыбко. В нем нельзя быть, уверенным. Нуль предает и изменяет. Дайте мне лист бумаги, и я покажу вам, какая подлая тварь этот нуль.

Нина взяла его за руку.

— Не надо показывать. Я верю. Я всегда буду помнить, что нуль предает и изменяет, что он подлая тварь и на него нельзя положиться.

Он опомнился, накрыл ее руку своей.

— Зачем вы так внимательно слушали мою болтовню?

— Я хочу слушать еще, — пылко возразила она.

Но Антон молчал, потому что чувство, похожее на опьянение, уже миновало, и ни одной мало — мальски связной и осмысленной фразы не приходило на ум. И она сама стала говорить:

— Мне все было понятно даже тогда, когда я не понимала слов. Вам повезло, Антон. Наверное, если бы вы не поступили в военное училище, не были бы постоянно среди людей, эдакой грубоватой, справедливой и сильной массы, вы превратились бы в сентиментального эстета. Вы бы страдали от неосуществимости идеального и пугались слов «черт» и «тварь». Все некрасивое и жестокое вы отвергли бы, оно оскорбляло бы вас, и постепенно вы возненавидели бы жизнь в том облике, как она существует на самом деле… Таким натурам, как вы, опасно расти в одиночестве. Есть люди, которые умеют создавать прекрасное и хотят, чтобы все вокруг было прекрасно. Но они презирают то, что не прекрасно. Для них непрекрасное существует на земле случайно и некстати. Лучше бы его не было. Но не все же прекрасно, и не все прекрасны. Разве они не имеют права на жизнь, на радость, на уважение? Я вся каменею, когда приходится говорить с человеком, который влюблен в прекрасное и скользит пустым взглядом по всему остальному. Обидно, что часто это знаменитые и уважаемые люди. Им прощают это. А я не прощаю. Не думайте, что это какой — то комплекс неполноценности или меня завораживает ореол славы…

— Слава — это вещь… — Антон мечтательно поднял глаза к засиненному сумраком потолку. — Честное слово, люди становятся чертовски милыми созданиями, когда они меня знают и хвалят. Однажды рота запела на вечерней прогулке мои стихи. Я был счастлив и горд, как торпеда, угодившая в крейсер. Стихи, конечно, были не шибко строевые, и мичман Сбоков заорал: «Отставить песню!» Но рота все пела, потому что на темной улице не увидишь, кто поет, и не выявишь зачинщика. Он скомандовал «правое плечо вперед» и повел роту обратно, не догуляв прогулку. Так с песней мы и вошли в ворота и замолчали только у дверей спального корпуса. Потом Дамир произвел расследование, и кто-то капнул, что стихи — моего скромного сочинения. С тех пор мичман меня бедного язвит при каждой возможности Нина, сыграйте мне Мендельсона. Помните, вы обещали?

Вздрогнув, она забрала у него руку, положила ее на грудь, сказала растерянно:

— Нет, нет, сейчас нельзя. Вы не знаете, какое это колдовство. — Она встала с дивана, подошла к роялю, села на черный табурет и открыла крышку клавиатуры. — Конечно, я для вас сыграю, но не Мендельсона. Что вам сыграть? У меня классическое воспитание, но я люблю старые блюзы, люблю Гершвина, Костелянца, даже Миллера. Хотите? Это просто, как прогулка по вечерним улицам…

Ровно в двадцать три часа дежурный по КПП мичман Грелкин распахнул ворота, и полк со свернутым в чехле знаменем тяжело и могуче вылился на проспект. Целый час, молча и грозно, в черных шинелях, с карабинами на плечо, шагали до станции Москва-Сортировочная. Прохожие — а их попадалось все меньше по мере приближения к станции — останавливались и смотрели на движущийся монолит вооруженных моряков с удивлением и тревогой. Потертый субъект в измаранном глиной пальто, придерживаясь за водосточную трубу, вопросил темное осеннее небо:

— Куды гонют?

Безответные небеса отражали рассеянный желтый свет городских огней. Потертый субъект снял кепку и стал махать ею.

У одинокой бетонной платформы, среди перепутанных рельсовых путей, стоял пустой, слабо освещенный пассажирский поезд. Курсантов повзводно развели по вагонам, и каждому досталась полка, застеленная тощей МПСовской постелькой. Свистнуло, лязгнуло, и поезд тронулся, а Игорь Букинский достал из чемодана пакет с разными родительскими гостинцами. Выглядели они вкусно.

— Сушеной саранчи у меня нет, святой Антоний, — усмехнулся эрудированный Игорь. — Поешь печенья.

— Годится, — одобрил Антон и поел печенья. Проводник принес чай. Разговор в купе оживился, физиономии разрумянились, каждый рассказывал о Москве все, что знал из личного опыта и усвоенное по слухам. Москва была прекрасна.

По вагону шел, проверяя свой личный состав, мичман Сбоков.

Дамир остановился, прислушался, пригляделся. Еще раз пригляделся, еще прислушался и зафиксировал взгляд на Антоне Охотине.

— Вы и в Москве жили? — спросил мичман.

— В молодости, — сказал Антон. — Полтора года.

— Значит, у вас там родственники и придется увольнять вас на ночь, — грустно вздохнул мичман.

— Увы, у меня нет в Москве родственников, — еще грустнее вздохнул Антон.

— Отлично! — повеселел мичман и пошел со своей проверкой дальше.

10

Антон второпях додраивал ботинки. Дневальный свистел в дудку. Ребята хватали из пирамиды карабины и выскакивали на улицу. Мичман Сбоков остановился близ Антона.

— Опять Охотин! Сколько раз вас учили, что ботинки надо чистить с вечера, чтобы утром надевать их на свежую голову!

Бачок бы тебе с борщом на свежую голову, мысленно выругался Антон, бросил щетку и помчался к пирамиде за карабином. Он занял свое место в строю, поправил бескозырку и вновь явственно ощутил себя членом могучего коллектива, способного на великие дела. И наверное, у всех сейчас душа трепетала от возвышенного волнения, которое почему-то принято скрывать. А может, это и верно. Нечего распылять чувство словами.

Тучки набежали на солнце. Небо вдруг нахмурилось и отсырело.

Полк построили, подровняли, и на середину плаца вышел полковник Гриф, глядя на курсантов суровым

Вы читаете Перед вахтой
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату