— Неужели ты ничего не понял? — раздраженно сказали она.
— Кажется, понял. — Антон был почти уверен, что она любит Дамира. Много в литературе примеров тому, что женская любовь рождается из жалости. — Ты любишь другого.
— Ах, как ты примитивно создан! Я могу жить только в чистом мире, с чистыми людьми. Я еще долго буду отмывать твои прикосновения. Боже! Сегодня она, завтра я, и все это просто, уверенно, без угрызений совести, с непосредственностью дикаря, и тут же уверения в любви, а напоследок сцена ревности! Прошу тебя, избавь.
— Я уйду, — окончательно сдался Антон. — Но я не виноват. Может быть, ты вспомнишь, сколько у нас было прекрасного и… Я надеюсь.
— Напрасно, — глухо отозвалась она.
Напрасно… До конца увольнительного времени он бродил по городу, не замечая улиц. Он не винил женщину, которая, разлюбив, воспользовалась таким удобным предлогом. Неловко же ей, в самом деле, так просто швырнуть близкому человеку в лицо: проваливай, я тебя уже не люблю. Вот и нашлось объяснение странному «может быть»… И если бы не коварный Билли, пришлось бы ему еще какое-то время гадать насчет этих взглядов сквозь стену и ответов невпопад как в те два дня… Билли хотел сделать гадость, а совершил доброе дело. Правду говорят, что все, что ни делается, все к лучшему. Но как жить дальше без Нины, как заполнить пустоту…
Трудно заживают раны на такой нежной и даже вообще нематериальной ткани, как человеческая душа. На время какое-нибудь занятие, подобно наркотическому средству, успокоит зудящую боль но стоит прекратить занятие, и опять освобожденное внимание накрепко привязывается к пораженному месту. Творческое вдохновение посещало его теперь редко, да и веселыми как раньше, стихи не получались.
Встречая изредка Дамира на перепутьях, он замечал в его облике признак возрождения и не сомневался, что тот видит Нину наяву.
Упадническое Антоново творчество попалось на глаза комсоргу роты Косте Будилову.
— Здорово ты скис, Антоха, — сказал Костя. — Даже дешевый юмор из тебя теперь не лезет. Зачем жидкой слезой страницу кляксишь?
— Нет во мне прежнего оптимизма, — признался Антон
— А есть ли в тебе главное, мировоззренческое, от просвещенного разума, а не от пяти чувств, присущих и корове тоже? Что будешь защищать, когда качнется свалка? Разбитую любовь? Не вижу в твоих творениях личности, Антоха.
— Знаешь, Костя, есть тьма любителей проявлять личность словесно, — объяснился Антон. — А станешь разбирать какие за словесами построены дела и поступки, — глядь, и никаких дел нету, и сама личность тоже сомнительна, одни слова. Я не стану писать: «Ах, я влюблен в тебя, Россия, в твои просторы голубые», потому что, не свершив подвига во имя России не смогу написать потрясающе, а сочиню какую- нибудь муру. За каждым чувством, вложенным в стих, обязан стоять поступок автора. Иначе будет не искусство, а плетение складных глаголов. Ты меня понял?
— Я тебя понял, — сказал Костя, выражая в то же время лицом крайнее свое несогласие. — Но это не значит что ты меня убедил. Твоя гражданская позиция должна быть сформирована до того, как придет время совершать подвиги.
— Моя гражданская позиция давно сформирована, — отпарировал Антон. — Но это не обязывает меня ее зарифмовывать.
— Вот это я усек! — согласился наконец Костя. — И все же мне странно, что последнее время ты ходишь с дифферентом на нос. Что стряслось?
— Это ты как комсорг спрашиваешь? Костя нахмурился:
— Сколько вас надо вразумлять, что я не отделяю в себе комсорга от рядового военнослужащего, от меломана и любителя флотских макарон. Все это во мне существует слитно и в переплетении.
Антон рассказал бы Косте, что с ним стряслось, и думал, как выразить, но подходящих слов, одновременно горьких, мужественных и чуть-чуть беспечных, не нашлось, и он отговорился:
— Действительность треснула меня по затылку. Но ты не тревожься, все пройдет, а моя гражданская позиция не поколеблется. Только не записывай эстрадный коллектив в первомайский концерт. Мне сейчас всякая смехота, как серпом под коленку.
— Немыслимо: какой же концерт без эстрадного коллектива? — Костя приблизился к нему. — Ты военный человек и полуйог, так что прекрасно стерпишь ради общего блага и серпом под коленку.
— Ну, если только ради общего блага, тогда стерплю, — уступил Антон.
Вечером, умостившись в рубке торпедного аппарата, он записал в блокнот:
Перечитал, почесал в затылке. Не совсем то, конечно, и не совсем так. И весьма лохмато с точки зрения ремесла. Хотел потрудиться еще и подправить, но дверь рубки раскрыл старший лаборант кафедры торпедных аппаратов, строгий мичман Водолажский и, увидав на левом рукаве курсанта всего два угла, лаконично выставил малолетку из кабинета.
После первомайского праздника «борьба за святые цели» сузилась до подготовки к экзаменам. Началась повальная зубрежка, и никто не задумывался о сердечных ранах. Взгляд Антона прояснился, фигура выпрямилась, внимание сосредоточилось на учебном материале, и одна стояла перед ним задача: получить балл повыше.
Долго избегавший Антона Билли Руцкий, поражавшийся верно, как это ему не влетело за подлость, вдруг нашипел на ухо:
— А знаешь, Инка сейчас…
— Поди прочь! — цыкнул на него Антон, и Билли убрался.
Пользуясь предэкзаменационной свободой передвижения без строя, Антон пошел на третий курс к Гришке Шевалдину.
Гришка примостился на корточках у шкафа и читал «Жизнь животных» Альфреда Эдмунда Брема.
— Это смело, — заметил Антон. — А как же учебники? Поглаживая гравюру, изображавшую скелет морской коровы, Григории изложил свою позицию:
— Учебники я читаю в той мере, в какой это необходимо для того, чтобы не выгнали из училища, ибо нечего набивать голову знаниями, которые уже аккумулированы в других местах. А вообще я предпочитаю настоящие книги.
Потом они посидели в курилке, помолчали, и у Антона отлегло от сердца, рыжие кудри неназойливого друга всегда влияли на него благотворно. Когда Григорий отправил свой окурок в урну, Антон продолжил начатый в классе разговор:
— А я люблю получать полные пять баллов. Скажешь тщеславие?
— Этого у тебя не отнимешь, — согласился Григорий
— А может быть, я верю, что наука пригодится мне в будущей деятельности, и долбаю вполне целеустремленно?