сейчас известный сценарист и прозаик, не будем корить его порывами юности.
В первую же неделю после выхода «Многогранника» Федор Николаевич, человек небольшого роста, очень изящный и элегантный, пригласил к себе гостей, чтобы отметить это событие. В числе приглашенных была и я.
Федор Николаевич был женат на дочери известного профессора медицины. Жил он у тестя в одноэтажном особняке. Сразу из передней дверь вела в большой зал, где стояли обеденный стол и рояль.
Нас встретила жена профессора — статная дама в синем платье с пышным, как взбитый белок, кружевом у подбородка.
Народу за столом оказалось человек десять. Жена Федора Николаевича, хорошенькая и капризная, показалась только на несколько минут. Она поэзию не любила. Мне запомнилась младшая сестра Федора Николаевича Ксения — девушка с длинными косами. Возле нее сидел грустный молодой человек.
— Влюблен безответно, — тихо сообщил мне Федор Николаевич.
Профессорская жена высилась во главе стола, величественно взирая, как мы уничтожаем бутерброды с ветчиной и паюсной икрой. Бутылку белого вина «рислинг» разлили по рюмочкам.
Потом принесли самовар, профессорша разлила нам чай и удалилась. Поэты читали стихи. Студентка консерватории играла на рояле Грига и Шопена. Федор Николаевич прочел свою поэму о душе, разделенной на две половины и тщетно ищущей свою половину для воссоединения.
В двенадцатом часу мы разошлись. Душа моя была полна стихами, музыкой и ожиданием прекрасного.
После этого мы собирались у Федора Николаевича еще два раза. Неизменными были бутерброды, бутылка вина, чай с инжирным вареньем и величественная фигура хозяйки. Изредка в столовую заглядывала жена Федора Николаевича. Один раз она подсела ко мне и спросила:
— У вас есть шелковое манто? — И, не дождавшись ответа, зашептала: — Мне сегодня принесли от портнихи. Хотите посмотреть?
Под звуки рояля, на котором исполнялся «Танец Анитры», она снова появилась в широком черном манто, подбитом ярко-оранжевым шелком. Размахивая полами, как крыльями, жена Федора Николаевича являлась нам то черной, то оранжевой бабочкой.
— Да здравствуют поэзия, музыка и прекрасные женщины, — провозгласил Федор Николаевич.
Тем временем грянула гроза. В газете «Бакинский рабочий» появилась большая подвальная статья под названием «Лисьи хвосты», где «Многогранник» был уничтожен за безыдейность и антихудожественность. Фамилии его участников не приводились. Говорили, будто автор статьи заявил, что не желает создавать им даже скандальную известность.
Федор Николаевич больше не приходил на собрания литературного кружка. Остальные авторы «Многогранника» делали вид, будто ничего особенного не произошло, но стихов уже не читали.
Зато оживилась деятельность русской секции. В каких-то русских поселениях Азербайджана Юрин выискал даровитых, абсолютно безграмотных поэтов, и мы несколько вечеров подряд слушали их самобытные произведения и восхищались отдельными строчками.
— «Земля плачет, земля стонет, земля крови не берет» — это же глыба! — Рябоватое лицо Юрина сияло радостью. — Эта строка перетянет дюжину формалистических книжонок!
Он не называл «Многогранника», но все понимали, о чем речь, а автор замечательной строчки, уже немолодой самородок, продолжал бесконечную рифмованную историю гражданской войны:
— Поможем! — говорил Юрин. — Научим! Вырастим!
Впервые на литературном собрании мне стало скучно, и я попыталась уйти, но меня остановили стуком карандаша по столу.
— Я попросил бы вас остаться, — сказал мне председательствующий товарищ Тарасов.
Я осталась. Прочли новые стихи наши корифеи, после чего собрание закрыли. Подающие надежды гурьбой обступили Юрина и Тарасова. Чувствуя себя свободной, я двинулась к выходу, но, прорвав кольцо будущих светил, Тарасов проворно схватил меня за руку и повел к столу.
— Завтра, завтра, все вопросы решим завтра! — Он грудью оттеснил к дверям упиравшихся поэтов, и я одна осталась перед столом, за который сели Камский, Юрин и Тарасов.
— Ну что ж, комсомолка, рассказывай! — приказал мне Юрин. Из-под высокого купола лба его глаза смотрели холодно. — Рассказывай, как ты докатилась до такой жизни!
Камский на меня не смотрел. Он положил большие рабочие руки на стол, и лицо его было мрачно.
Тарасов при словах Юрина горестно вздохнул.
— Что рассказывать? — не поняла я.
— Ну, про свою дружбу с этими лисьими хвостами. Как собирались, как веселились.
— Собирались у Федора Николаевича. Стихи читали.
— Стихи читали, — повторил Юрин и скорбно покачал головой. — И вино пили?
— Пили.
— Все ясно, — сказал Камский, — не об чем говорить.
— Ну, а еще что делали? — спросил Юрин.
— Ясно, что делали, — снова искривился Камский, — неужели еще не ясно?..
— Ах нет, — вмешался Тарасов, — я не могу допустить этой мысли…
Его прервал Юрин.
— Ты вот что скажи, — строго обратился он ко мне, привстав и откидывая ото лба легкие прямые волосы, — скажи прямо и честно: афинские ночи у вас были?
Я не собиралась лгать. Что я знала об Афинах? Греция, расцвет искусства, музыка, скульптура… Я вспомнила вазу с цветами посередине стола, стихи, «Танец Анитры». оранжево-черную фигурку…
Ответила убежденно:
— Афинские ночи были.
Брезгливо искривился Камский, сокрушенно взмахнул руками Тарасов. Юрин опустился на стул.
— Упустили мы тебя, комсомолка. Не ждал я этого. Эх ты! — И он горестно отвернулся.
И вот спустя несколько десятилетий Михаил Юрин двинулся ко мне с протянутой для приветствия рукой, но я обняла его, уткнулась в насквозь прокуренный пиджак, ощутила его дрожащую руку на своих волосах.
— Видишь, встретились, — сказал он. — Я твое имя в печати вижу, радуюсь. Все ж таки моя ученица, хотя и прозаиком стала.
О чем можно было спросить и что узнать?
— Ну, как я живу? Я хорошо живу. Вот недавно у меня два стихотворения в один сборник приняли…
Он вдруг оживился:
— А помнишь, ты мне свои стихи давала? Детские стишки были. А надпись на тетрадке мне и сейчас помнится: «До двадцати лет пишут стихи все, после двадцати поэты, после пятидесяти — идиоты». Мне-то уж куда за пятьдесят. А все пишу…
— И сборник выйдет, — напомнила я.
По внезапно наступившей тишине стало понятно, что вечер начался.
— Иди, — сказал мне Юрин, — иди, читатели ждут…
Сидевшая рядом со мной армянская поэтесса Маро Маркарян сказала:
— Ты что, плакала? Вытри глаза…