– Катя летает на золотых дирижаблях из пыли! – хохотал человек с ямочками на щеках.
– На чем?
– Из пыли! – сгибался от смеха человек с ямочками на щеках. – И плавает на бумажных корабликах!
– Психбольница! – визжали от смеха вишневые губы. – Где ты ее нашел? В Кунсткамере?
– Она падает в обморок от поцелуя! – хохотал человек с ямочками на щеках. – Валится на руки! От поцелуя!
– Припадочная! – веселились гости.
– Катрин! – человек с рыбьими глазами щелкал пальцами у моего лица. – Ау!
– Ку-ку! – хохотали гости. – Ау!
Кто-то в ресторане выключил звук и цвет. Я смотрела на разверстые, хохочущие рты. Они смеялись совсем беззвучно. Как в черно-белом немом кино. Вот тогда я и разучилась плакать. Разучилась, встала, взяла сумку и вышла.
Я шла по ночному зимнему городу. Тротуары расчистили от снега, у моих ног закручивались в крошечные смерчи ледяные снежинки. Они царапали мои ноги до крови. И кружились в веселом танце. Без музыки. Я танцевала с ними тот же танец. Под мерный стук башмаков ледяного монаха. Тогда я впервые услышала стук его башмаков. Это, оказывается, совсем не страшно.
Меня тянули за руку.
– Эй! Я тебя уже четверть часа зову. Ты чего?
Из кромешной тьмы веселого, украшенного горящими гирляндами города выплыла белая маска Ледяного монаха. Он смотрел на меня черными дырами глаз и улыбался черной дырой, приглашая к себе. Он меня ждал.
– Убейте меня. Прошу вас.
Он отшатнулся от моих глаз и пропал в темноте. Я пошла дальше. Под стук башмаков Ледяного монаха. Ледяной монах любит тишину. От него стынут руки даже на солнце.
– Белены объелась? – меня взяли за руку. – У тебя руки как ледышки. Садись в машину. Довезу, куда надо.
Ледяной монах снял пальто и накинул мне на плечи. Я посмотрела на небо. В нем не было звезд. В городе вместо звезд светили елочные гирлянды.
Меня усадили в машину, как куклу. Тряпичного Пьеро из моего детства. Только слез на моем лице не было. Даже нарисованных. Вот и все отличие.
– К родителям тебе надо. Всегда обогреют.
– У меня нет родителей, – без выражения сказала я.
– Дом есть?
– Есть.
– Адрес говори. И ноги к печке ставь. Согреешься. Жаль, водку выпили. В самый раз была бы.
Мы ехали по веселому послепраздничному городу, опутанному сетью елочных гирлянд. Это было красиво. Так же, как красивы сиреневые вены на крошечном тельце цвета индиго. Я ехала в машине и слушала четкий голос пожилого человека. Как радиопередачу.
– Смотрю. Девчонка в одном платье и туфельках по улице топает. Глазам не поверил. Думал, фея. Совсем, думаю, допился, старый дурак! Фея в белом платье и белых туфельках! Ночью. Зимой. Прямо в моем городе! Кому такое рассказать, не поверит! Идет и каблучками цок-цок. Цок-цок. Будто лето какое! – он рассмеялся. – А ты – убейте да убейте. Как такую фею убить? Слышь?
Он наклонился и застегнул на мне пуговицы своего пальто.
– Согрелась? Что молчишь? Глазищами своими смотришь да молчишь. Нельзя молчать. Душу открывать надо. Легче так.
Он вздохнул, мы поехали дальше.
– Ты ерунду из головы выбрось. Я тоже по молодости вены резал. Видишь? – он задрал рукав пиджака и протянул руку, она казалась серой в темноте. – А сейчас живу-поживаю, добра наживаю. Весело живу. Дурак был, а сейчас поумнел. У всех так случается. То хоть убей, то живи, веселись.
Он довел меня до дома, до самой квартиры и позвонил. Гера открыл дверь. Человек подтолкнул меня к Гере.
– Ты это. Согрей ее. А то заболеет. И посиди с ней всю ночь. Надо так.
Гера отнес меня в кровать, как тряпичную куклу, и влил в рот стакан коньяка. Я пила коньяк как воду. Выпила, закрыла глаза и сказала:
– Я гадкий лебедь.
И провалилась в темноту. В ней не было ни тепло, ни холодно. Никак.
Я проснулась от грохота колес мчащегося поезда. Они стучали и стучали. Ха- ха-ха! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! До бесконечности.
Я раскрыла глаза и увидела разверстые, хохочущие рты. И капли слюны. Они застыли в воздухе тусклыми серыми градинами. За столом сидели механические кукушки. Они хохотали от слез, беззвучно раскрывая рты. И качались от смеха. Туда-сюда. Туда-сюда. Туда-сюда. До бесконечности.
Меня за руку держал Гера, его рука была теплая, моя – ледянее льда.
– Гера, – без выражения сказала я. – Они надо мной издевались. Все. Я раньше думала, плохо, что обо мне забыли. Хуже не бывает. А оказывается, это хорошо, когда люди не знают, где твоя стоянка. Я мечтала не о том, о чем надо. Нельзя о себе напоминать. Не надо, чтобы о тебе помнили, надо, чтобы тебя забыли.
Он поцеловал мою руку. Моя ладонь была в его слезах, а я разучилась плакать.
– Он рассказал им обо мне все. Про все мои детские тайны. И про кукушку, и про часы, и про угол забвения. Про все. До последнего слова.
Гера сжал мою руку так, что чуть не сломал пальцы. Но я не чувствовала боли. Мне было никак.
– Зачем?
– Просто так. Для развлечения.
– Прости меня. Я тебя не уберег.
Он плакал, обхватив голову руками. Совсем тихо. А он никогда не плакал.
– Нет. Дело во мне. Я знала, что так случится. С самого начала.
Мы молчали, на наших лицах кружились тени серых, тусклых градин.
– Не уходи от меня. Я без тебя не выживу. Я люблю быть одна, но не могу быть одна. Мне легче жить, когда я знаю, что ты со мной.
– Я никогда от тебя не уйду.
Он поцеловал мои ладони, я провела пальцами по его волосам. Они стали совсем седыми.
– Гера, помнишь мою любимую картину? Праздничный белый стол улетает в синее небо за белыми птицами. Это не радостная картина. Мы ее не поняли. Она грустная. За столом никого нет, и на стуле никого нет. Некому праздновать, и праздников нет. Я тогда не поняла. Этот стол улетал от меня, а я не успела сесть на стул.
– Ты успеешь. Обязательно успеешь. Верь мне. Я знаю жизнь.
– Нет, – я рассмеялась. – Стул остался на земле, а стол улетел. Такая дурацкая картина. Зачем я фотографировалась? Надо было оставить одну эту картину. Это моя жизнь от начала до самого конца.
– Ты поплачь. Тебе будет легче. Тебе всегда легче, если ты плачешь.
– Не плачется. Я отдохну. Ладно?
Что делать, когда веру выдрали с мясом, не уронив ни капли крови? Я хотела только одного, чтобы меня не было. Чтобы я исчезла, испарилась, затерялась, растаяла, растворилась, пропала без следа. Самое лучшее лекарство – это когда тебя не помнят. Я поняла своего отца. Он забыл меня, потому что ему стало страшно оставаться рядом с моей матерью. Я была бы лишним напоминанием. Ни к чему это. Жить и так тяжело.
Я провалилась в темноту. Под грохот колес мчащегося поезда. Они стучали и стучали. Стучали и стучали. Одна. Одна. Одна. Одна. До бесконечности.
Я не выходила из дома. Ни в институт, ни на улицу, никуда. Не подходила к телефону, к входной двери. Я жила в скорлупе темной бабушкиной квартиры. Мне было страшно как никогда. До падения артериального давления, до холодного пота, до остановки сердца. Я стала бояться