– Ему понравилось «Как пали сильные».
– Это одно и то же. Разумеется, мне надо с ним поговорить.
– Но Анастасия…
– Не впутывай Анастасию. Ты правильно говоришь – это касается романа.
– Но Анастасия…
– …не поймет. Это мое дело, не твое. Пожалуйста, ради общего блага, я прошу тебя не вмешиваться.
– Но я…
– …сделал все, что мог. Мы это ценим. И Анастасия, и я тоже. Но ты писатель. Художник. И это все, на что ты способен. Мы оба знаем такое, что не должна знать, к примеру, Мишель. Вот пусть так и будет. – Он протянул руку.
– Ты будешь о ней заботиться? Ее новая одежда и макияж – это все было для тебя. Я хочу сказать, она бы сделала что угодно.
– Тебе не все равно.
– Со мной бывает.
– Мне тоже.
Я пожал ему руку. Мне нужно было поверить ему, пусть все, что я видел прежде, подсказывало, что верить ему не стоит. Как с той девочкой в детском саду: он получит Анастасию. Он может делать с ней что заблагорассудится. И все же, если б я поверил, что он все сделает правильно – если б я смог забыть о здравом смысле и поверить на слово, – не повлияло бы это на поведение Саймона больше, чем недоверие, перекрестные допросы и отчуждение? Даже не добившись Анастасии, я не мог ее отпустить. Пожалуй, я бросил бы все ради нее, даже эту рукопись, будь она моей. Не суждено. Вместо этого я расстался с желанием. В конце концов, это было невозможно. И недостаточно.
И я пожал Саймону руку, мягкую, белую, она быстро скользнула в мою и обратно, точно развязалась удавка. Потом он отправился в гостиную пить херес с оставшейся компанией. Я пошел следом. Мишель, уже порядком пьяная, загнала в угол Брэда и Теда. Кики в восторге подсылала прислугу подливать Мишель в бокал. Подозвала меня.
– Ты очень понравился Ларе, – сказала Кики, глядя на Мишель и инвестиционных банкиров.
Но моя подруга уже успела высвободиться. Подошла ко мне.
– Уже поздно? – спросила она, выворачивая мне руку, чтобы глянуть на часы. Я повез Мишель домой.
Целуя меня в постели, она спросила:
– Стэси пишет романы, и ты их читаешь?
– Только ради Саймона, – заверил я. Она прижала меня к себе. Сунула руку мне между ног, будто что-то забыла там и лишь теперь вспомнила. – Убери, – сказал я.
Она сделала вид, что понимает.
XIII
Саймон назначил анастасии свидание. поклялся, что они будут одни, и, словно в доказательство, повез ее прямо через мост Золотые Ворота на мыс Марин.
Конечно, у Саймона были способы делать все и вся своей собственностью, и этот национальный парк не стал исключением. То, что другие мужчины – не важно, сколько их было, – уже ездили с Анастасией на мыс, привозили ее к тому же самому повороту на холме, чтобы посмотреть на тот же самый закат над тем же заливом и городом, ничего не значило. Прошлое не интересовало Саймона. Он рассказал ей, как и все остальные прежде, что Марин раньше был фортом, но выразился не так, как неизбежно говорили другие – будто это общеизвестный факт, с которым она, скорее всего, уже знакома. Они говорили: «А ты знаешь, что?…» Саймон сказал: «Я покажу тебе, где…» И показал. По дороге к холмам он ткнул в заброшенные бункеры, которые она уже видела. Но он не излагал ей историю войны. Говоря, что Марин был фортом, Саймон имел в виду совсем не это. Он поведал, что Марин был фортом для него и армии его друзей, до того как он вырос и стал Саймоном Харпером Стикли, владельцем «Пигмалиона» и будущим соучастником жизни Анастасии. Они спускались по серпантину на спортивном «остин-хили», одной рукой Саймон обнимал ее, иногда отвлекаясь на переключение передач, и рассказывал ей истории обо всем, что их окружало, вступая во владение каждой складкой и стежком ландшафта, размечая их границы вехами той безоговорочной личной значимости, что бывает только в детстве.
Он завернул огромный период истории в подарочную упаковку, которую смог вручить Анастасии, в сей маскировке даря одного себя. Только вот Анастасия, так жаждавшая занять весь его мир, задавала вопросы, на которые не всегда отвечало его повествование о бесчисленных экспедициях под его личным командованием.
– А какое звание было у Джонатона? – поинтересовалась она.
У меня не было звания. У меня не было звания, потому что я и Саймон вместе были на мысу Марин только однажды, в день его рождения, с его семьей и чуть ли не всей нашей детсадовской группой. Если даже он и планировал какие-то военные маневры, их так и не случилось, потому что он исчез со своей подружкой вскоре после прибытия, оставив нас пришпиливать хвост ослу и задувать свечи, загадывая за него желания. После этого его не выпускали из дома, Марин больше не вернулся к нему – и взамен он изучил топографию парка так тщательно, что, приехав с Анастасией в эти холмы спустя двадцать с лишним лет, хорошо помнил атаки и маневры реальной армии и подробно рассказывал о них так, будто сам их в детстве изобрел.
Разумеется, он и раньше использовал с женщинами эту уловку – заключал все важное в сугубо личные рамки, – но сомневаюсь, чтобы он хоть единожды поверил в свои россказни больше, чем когда его слушала Анастасия. Она задавала вопросы, требовала подробностей, для которых он еще не успел сфабриковать воспоминания, – какой удар по его уверенности.
А еще больше его тревожила мысль о том, что, общаясь со мной, она могла познать его за рамками его собственного представления о себе. И то, как он отвечал, – то так, то эдак переминаясь под грузом собственного прошлого, – влияло на его будущее с ней, с самим собой. Естественно, он меня дискредитировал.
– Джонатон не участвовал в этом, как ему хотелось бы думать, – доверительно сообщил Саймон, остановив машину у подножия скалы. – Он писатель. Это дает ему патент на вольное обращение с фактами.
Солнце почти село. Только его ореол дрожал на горизонте.
– Как будто святой решил окунуться, – сказала Анастасия, чтобы вместе с остальными мыслями смыть из памяти слово «писатель». После этого у каждого была своя причина избегать моего имени в разговорах.
Она дрожала. Он обнял ее, укрыл съежившиеся плечи своим пиджаком.
– У тебя есть святой покровитель? – спросил он.
– Мне бы, наверное, хотелось быть еврейкой. – От Мишель она узнала о прошлом Саймона. Мишель узнала от меня. Однако смысл замены фамилии Шмальц на Стикли почему-то ускользнул от бедной католической души Анастасии. Или быть может, она уловила то, что упустили мы все: он разыгрывал из себя истинного «американца англо-саксонского происхождения и протестантского вероисповедания» даже лучше меня, но, наверное, чувствовал свою еврейскую сущность острее, чем я, усерднее от нее убегая и добившись больших успехов. Признаться в этом хотя бы самому себе в тот момент было совершенно невозможно, но сомнения Анастасии, вероятно, показались ему сочувствием. Долгие годы Саймон сходил за протестанта, но ему не хватало убежденности, чтобы убедить самого себя. Если и было в его культурном самосознании что-то от уцененного «пари Паскаля»,[15] то лишь потому, что такова личность Саймона в целом – сфальсифицированные выборы, в которых Анастасия угнездилась вотумом доверия.
– Зачем тебе быть еврейкой? – спросил Саймон. Он выпустил ее из машины. Они шли рядом. Держались за руки. Паузы в разговоре удлинялись, как сумеречные тени их фигур.
– Мне бы хотелось быть еврейкой, потому что… – Она посмотрела на него. Враждебность в его голосе была незваной, как комок в горле. – Я однажды была в синагоге. Женщины сидели отдельно от мужчин. На нас были платки, и я ничего не понимала. Я пошла только потому, что читала Псалмы и хотела это испытать.