Пожалуй, этими соболями не отделается. Выпил еще кубок вина, забрал шкурки и вышел в сени. За ним — пан Скочиковский. А в сенях у дверей Зыгмунт. Скочиковский рассвирепел:
— Ты чего топчешься?! Ухо приложил?..
— Храни господь, пане! — испугался хлоп. — Не ты ли загадывал заново стелить в сенях полы?
— Замри, быдло! — у Скочиковского запрыгали губы. Слезящиеся глаза стали сухими и свирепыми. Размахнулся и огрел хлопа кулаком по переносице. — Разговоры слушаешь?!
— Помилуй, пане, и в думах не было! — Зыгмунт упал на колени.
— Слушаешь!.. — истошно закричал Скочиковский.
— Срежь ему ухо! — капрал Жабицкий с презрением посмотрел на хлопа. — Чтоб не прикладывал его больше к дверям.
Зыгмунт припал к пыльным ботам пана. Скочиковский носком оттолкнул голову мужика:
— Эй, похолки, сюда!..
На крик пана Скочиковского сбежались похолки. Капрал Жабицкий махнул рукой страже и два рейтара влетели в сени.
— Срезать ухо ему! — задыхался от гнева пан Скочиковский. — Быдло поганое!..
Резать ухо Зыгмунту похолки не решались. Непривычная была экзекуция. Вот если б отполосовать лозой — другое дело.
— Чего стоите?! — гаркнул капрал рейтарам.
Рейтары бросились к Зыгмунту. Один из них выхватил нож и, цепко схватив пальцами ухо холопа, в одно мгновение полоснул острым лезвием. Зыгмунт с воем покатился по траве размазывая кровь по лицу…
Весь день не мог успокоиться пан Скочиковский. Не о мужике думал, нет. Правильно сделал, что приказал отрезать ухо: будет чернь знать свое место. Думал о капрале. Выходит, он теперь в цепких руках Жабицкого. Какой захочет, такой и станет брать чинш. Придется давать, коль сразу промах сделал. Надо было стоять на своем. И ушел бы с носом!
До вечера никого не впускал к себе пан Скочиковский и никого не хотел видеть. Поздно вечером подошел к окну и замер: в стороне Лещинских ворот небо светилось малиновыми сполохами. «Пожар!..» — подумал в тревоге. Вышел на крылечко, замер, вглядываясь в ту сторону, и не мог понять, далеко ли горит и что объято пламенем? Вроде бы за Пинском, в стороне Лещей. До монастыря пять верст. И монастырь, кажется, немного левее. Слуги тоже не знают, пожимают плечами и на лицах, ни тревоги, ни удивления. Показалось Скочиковскому, что злорадством полны глаза черни.
Уже под ночь приехали холопы из железоделательных печей и рассказали, что на панский маенток, который в двух верстах от Лещей, налетели казаки, спалили дом и оборы, а скарб разграбили.
Пожар затухал. Зарево становилось меньшим, и густо-синее августовское небо в стороне Лещей подсвечивалось бледными сполохами. И вдруг мужицкие голоса заставили вздрогнуть пана Скочиковского. Обернулся и расползлись мурашки по спине — уже в другой стороне, за Северскими воротами, засветилось небо и разлилась кровавая заря.
— Горит, — прошептал пан Скочиковский, с тревогой вглядываясь вдаль. — Вся земля кругом горит…
Пан Гинцель отъезжал рано утром. С вечера войт Лука Ельский приказал приготовить завтрак. Кухари не спали всю ночь. На жаровнях запекали буженину, тушили кур с морковью, пекли пироги. К завтраку был приглашен ксендз Халевский. Пан ксендз плохо спал ночь. Лицо его стало пепельным, под глазами повисли синеватые мешки. Он пришел, как обычно, в черной накидке с оранжевым крестом. Лука Ельский вышел к завтраку в светло-зеленом сюртуке, расшитом серебряными галунами. С левого боку на коричневой перевязи висела шпага с позолоченным эфесом. Несмотря на то, что неподалеку от Пинска черкасы сожгли два маентка, войт был в добром расположении духа.
— Они храбры потому, что за них еще не брались…
— Само собой. Кроме того, Хмель поддает им жару, — пан Гинцель усердно жевал буженину беззубым ртом.
С этим доводом не мог не согласиться Лука Ельский. И все же он не верил в успех наступления Хмельницкого. Победа под Желтыми Водами, Корсунем еще ни о чем не говорит. Войт скептически усмехнулся.
— Помяните мое слово, — Ельский потряс над головой пустым кубком. — Скоро снова придет золотой покой.
Пан Гинцель приподнял глаза.
— О-о, не говори, шановный. Хмель замутил воду, и теперь придется долго ждать, пока она отстоится!
— Не так Хмель, как православная церковь! — с жаром выпалил войт и, поймав тревожный взгляд ксендза Халевского, осекся. Понял: сболтнул лишнее — стоят за спиной слуги.
Допив в кубке вино, Гинцель поднялся. Лука Ельский не стал задерживать — до Варшавы далек и труден путь. Гости уселись в дермез. Пан войт приказал десяти гусарам сопровождать дермез до Кобрина. Приоткрыв дверцу, Пани Гинцель помахала на прощание желтой костлявой рукой и приложила платочек к влажным, покрасневшим глазам. Конь тронул, и коляска загремела по мостовой.
Ксендз и войт вернулись в покои. Долго сидели в глубоких креслах. Думали об одном и том же.
— Владыка Егорий доподлинно знает, что деется вокруг, — тихо заговорил ксендз Халевский. — Молчанием своим дает негласное благословение черни, чтоб маентность жгла и пакостила. Долго ли будем терпеть подобное своевольство?
Пан Ельский повел бровью:
— Говорил мне епископ Паисий…
— А ты, ясновельможный, не внял, — с укором заметил Халевский. — Не для молитв собираются православные в церквах, а мятежные действия противу короны обсуждают.
— Изгнать его? — призадумался войт.
— Что даст это? — Халевский скрестил руки и перешел на шепот. — Король Владислав статьей своей Белую Русь выделил в особую епархию и даже архиепископа в Могилеве посадил. А митрополиту киевскому дозволил снова взять под свою руку православные монастыри и церкви. Нельзя было подобное делать. Нельзя!
— Стоит ли говорить об этом? — Ельский недовольно поморщился: обсуждать статьи короля не хотел.
Ксендз Халевский согласно кивнул и посмотрел на дверь.
— Изгонишь Егория — Никон другого пришлет.
Взгляды их встретились, и, кажется, они поняли друг друга. В тонких щелочках глаз пана Халевского сверкнул огонек, и в знак подтверждения своих мыслей он снова кивнул.
Лука Ельский взял звоночек. В дверях показалась служанка.
— Зови капрала Жабицкого и неси «зубровку».
Пан Ельский стоял у окна, задернутого тюлем. И слышался ему шепот Халевского:
— Изгони схизмата от дверей святой божией церкви… Да будет он проклят всюду, где бы он ни находился: в доме, в поле, на большой дороге и даже на пороге церкви! Да будет проклят он в жизни и в час смерти! Да будет проклят он во всех делах его, когда он пьет, когда он ест, когда он сидит или лежит… Да будет проклят он во всех частях своего тела… Да будет проклят… Да будет так! Аминь!..
Жабицкий явился немедля. Он стоял возле двери, слушал тяжелые, страшные слова молитвы и ощущал холодок, который волнами прокатывался по спине. Вослед за ксендзом повторял: «Аминь!.. Аминь!.. Аминь!..» Капрал смутился, когда пригласил его войт к столу и наполнил кубок.
— Не я звал тебя, а пане ксенже.
Войт вышел из комнаты, а ксендз Халевский испытующе посмотрел на капрала, поднялся во весь рост, и показалось Жабицкому, что стоит он один на один с всесильным и всемогущим желтым крестом. Ксендз говорил долго и вразумляюще. Он напомнил о трудном испытании, которое выпало на долю Речи, о том, что любой ценой надо идти к победе, а кровь, пролитая врагом, — высшая награда господа за те муки и страдания, что терпит ойчина. Причина всех нынешних бед — коварный и осатаневший от злобы владыка Егорий…