Геккерен… Объясняя сегодня Константину Карловичу причину дуэли, Пушкин прочел ему черновики своих писем к голландскому посланнику и д’Аршиаку.
«Барон!
Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно, — писал он Геккерену. — Поведение вашего сына было мне известно уже давно… Представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына…
Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и ещё того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто плут и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.
Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга Александр Пушкин».
Письмо Геккерену было датировано вчерашним днём, а письмо д’Аршиаку — сегодняшним. Впрочем, это было скорей не письмо, а записка:
«Виконт,
Я не имею ни малейшего желания посвящать петербургских зевак в мои семейные дела: поэтому я не согласен ни на какие переговоры между секундантами. Я привезу моего лишь на место встречи. Так как вызывает меня и является оскорбленным г-н Геккерен, то он может, если ему угодно, выбрать мне секунданта; я заранее его принимаю, будь то хотя бы его егерь…»
Но судьбе было угодно, чтобы секундантом Пушкина стал не егерь Геккерена, не кто-нибудь ещё, а именно он, Константин Карлович Данзас. Видит бог, как он не хотел этой дуэли! Но Пушкин просил об услуге, в которой не принято отказывать… Неужто рана смертельна? Нет, Данзас отказывался в это верить. Конечно, Пушкин будет жить. Обязательно будет.
Между тем д’Аршиак переговорил с Дантесом и предложил перенести тяжелораненого в карету.
Пушкин — в карете своего врага. Как можно? Данзас хотел сделать отрицательный жест рукой, но д’Аршиак остановил его.
— Я понимаю, как вам и господину Пушкину неприятно воспользоваться каретой господина Геккерена. И все-таки не следует принимать поспешных решений.
Что верно, то верно, подумал Константин Карлович, разве он имеет право поддаваться сейчас неприязни, когда от него, возможно, зависит жизнь Пушкина. В конце концов плевать ему и на Дантеса и на Геккерена. Он должен думать о Пушкине, и только о нём. Это его святой долг.
— Барон чувствует себя не совсем плохо — пустяк! — а господин Пушкин очень плох, — сказал д’Аршиак по-русски, тщательно подбирая слова. В его голосе было сочувствие, и Данзас подумал, что француз, наверное, добрый малый. — Не все ли равно, кому принадлежит эта карета? Главное — что она к вашим услугам, господин Данзас. В ней вдвоем не тесно. Она на упругих рессорах, и господин Пушкин не будет чувствовать толчков. У господина Пушкина сильное кровотечение. Он может истечь кровью. Ему необходим срочно доктор. Я хочу, чтобы вы поняли меня правильно.
— Я правильно вас понял, господин виконт.
— Итак?
— С благодарностью принимаю ваше любезное предложение.
— Вот и отлично!
— Но одно непременное условие…
— Какое же?
Данзас посмотрел в сторону Пушкина, который, закрыв глаза, сгорбившись сидел в санях, и сказал:
— Пушкин ни в коем случае не должен знать, чья это карета.
— Разумеется, — кивнул д’Аршиак. — Я понимаю, насколько господину Пушкину это было бы неприятно. Но учтите, что на дверцах кареты герб барона Геккерена. Господин Пушкин может обратить внимание на герб.
— Я постараюсь, чтоб он его не заметил.
— Ну что ж, тогда дело за вами, — сказал д’Аршиак и отошел к Дантесу.
Данзас сказал Пушкину, что отыскал карету.
— А чья она?
— Наёмная, — со спокойной совестью солгал Константин Карлович. — Тебе в ней будет покойнее. Согласен?
— Пожалуй.
У Пушкина было серое осунувшееся лицо. Глаза лихорадочно блестели.
«Совсем плох», — подумал Данзас.
Дверца кареты была предварительно распахнута, и Пушкин герба не заметил. Несмотря на уговоры Данзаса, он перешел в карету сам, Константин Карлович только поддерживал его под локоть. Сейчас он совсем не походил на тяжелораненого.
«Дай бог, дай бог!» — незаметно перекрестился Константин Карлович.
В карете было темно и уютно, пахло кожей и какими-то старыми, давно вышедшими из моды духами. Пушкин втянул ноздрями воздух. Нет, он не ошибся. Точно такими же духами пахло некогда в рабочей корзине бабушки, Марьи Алексеевны Ганнибал. В корзине бабушки маленький Саша прятался от гнева матери и докучливых гувернёров. Здесь его уже никто не тревожил. Это была волшебная корзина. И, уже будучи взрослым, поэт часто жалел, что у него больше никогда не будет подобного убежища, где можно было бы укрыться от светского злословия, клеветы, интриг, кредиторов, пасквилянтов, сплетников и лицемерного покровительства первого жандарма России — Николая…
Увы, волшебная корзина исчезла из его жизни вместе с детством и бабушкой!
Пушкин смертельно устал от тех усилий, которые потребовались, чтобы самостоятельно перейти в карету. В изнеможении прижавшись спиной к мягким подушкам, он тихо сказал:
— Как хорошо!
— Тебе удобно?
— Да… как в бабушкиной корзине.
Константин Карлович не понял, но переспрашивать не стал.
— Чья это карета, Данзас?
— Наемная, — повторил Константин Карлович.
Немец-кучер взмахнул бичом, и карета плавно тронулась с места.
Рессоры скрадывали толчки, и боль, которая еще несколько минут назад, поднимаясь от живота вверх, раскаленным клинком пронзала всё тело, постепенно стихла, а затем и вовсе исчезла. Только по- прежнему кружилась голова, и во всём теле ощущалась непривычная слабость.
Данзас протянул руку, чтобы задернуть на окне шторку, но Пушкин остановил его. Он хотел видеть вечерний Петербург, город, который он всю свою жизнь так сильно любил и ненавидел. Кто знает, быть может, он проезжает по его улицам в последний раз.
Карета въехала на Аптекарский остров и покатила по прямому, как палка капрала, и нескончаемо длинному Каменноостровскому проспекту. Чугунные обледенелые тумбы, поставленные здесь еще в царствование Екатерины II; вытянувшиеся в стройные шеренги, словно солдаты на вахтпараде, фонарные столбы и посаженные через равные интервалы, строго по ранжиру, сиротливые деревья.
У моста через Карповку кучер придержал лошадей. Из будки в косую полосу выглянул толстый заспанный будочник в тулупе и с алебардой, с завыванием протяжно зевнул и поднял скрипучий шлагбаум. У этого полицейского были маленькие глазки и мясистый бесформенный нос.
Петр I считал полицию становым хребтом государства. Петербургская полиция следила при нем за печами и трубами, за соблюдением правил застройки, укреплением берегов рек и каналов, за уборкой нечистот домовладельцами, за состоянием рынков и одеждой продавцов. Мало того. По его указу полиция