должна была обеспечивать «добрые порядки и нравоучения», «рождать каждого к трудам и промыслу принуждать, юных в целомудренной чистоте и честных науках воспитывать, излишек в домовых расходах запрещать». Указ царя безоговорочно утверждал, что полиция — это «душа гражданства».
Полицейский опустил шлагбаум, почесался под тулупом и скрылся в своей будке. «Душа гражданства» пошла досыпать. Любезное дело.
Карета въехала на Петербургский остров. Здесь по приказу Петра I были возведены «образцовые мазанки». Такие мазанки, начиная с 1712 года, под страхом наказания предписывалось строить всем «недостаточным» петербуржцам. Петр мечтал уподобить свой «парадиз» любезному его сердцу Амстердаму. «Если бог продлит жизнь и здравие, — говорил он, — Петербург будет другой Амстердам».
Амстердам был городом каналов — и в Петербурге тоже рыли каналы, которые за ненадобностью были засыпаны к середине восемнадцатого века. Амстердам был городом каменных домов — и в Петербург свозили камень со всех концов необъятной России. Но камня всё равно не хватало, и Петр запретил строительство каменных домов в Москве. Каждому жителю Петербурга было предписано сдать сто камней для мощения улиц.
Царь добился своего: Петербург стал первым каменным городом Российской империи. Одетый в камень город прямых линий… Каменные дома, каменные набережные, каменные лица солдат и жандармов. И сам преобразователь России вместе со своим «любезным другом Катеринушкой» теперь тоже был укрыт камнем. Его останки покоились на каменном ложе под каменной плитой в храме Петра и Павла.
В окнах кареты проплывали серые, похожие один на другой дома, лавки, где продавались калачи и сбитни, облинявшие вывески портных и сапожников. Неподалеку от извозчичьей биржи на углу Каменноостровского проспекта и Архиерейской улицы над дверью трехэтажного доходного дома красовалось изображение покрытой мыльной пеной физиономии — «Стригут, бреют и кровь отворяют».
Пушкина лихорадило. Непослушными, онемелыми пальцами он застегнул шубу, попытался натянуть перчатки. Левая наделась легко, а правая за что-то зацепилась и никак не налезала на пальцы.
Перстень…
Этому перстню поэт посвятил два стихотворения. Первое было им написано в 1825 году, в тяжкие дни михайловской ссылки.
Второе он написал два года спустя, когда расследовалось дело о распространении запрещенных стихов из «Андрея Шенье».
Пушкин прикоснулся пальцем к вставленному в кольцо камню. Он был теплым, почти горячим. Весенний камень.
Древние безоговорочно верили в силу драгоценных камней. Они считали, что владелец бирюзы будет жить без забот и в полном благоденствии, что аметист дает власть над ветрами и покровительствует мореплавателям, что талисман волхвов — лунный камень, а изумруд призван вдохновлять поэтов, художников и музыкантов… В средние века им награждали победителя в состязании бардов. Его же вручали вновь избранному королю братства менестрелей во Франции. Легенды и предания приписывали изумруду покровительство Гомеру и Петрарке, Данте и Байрону.
Покровитель поэтов, живописцев и музыкантов… Сегодня ему изумруд удачи не принес, но стоит ли его винить в этом? Он никогда не был амулетом дуэлянтов. Но этот камень находился у него на пальце, когда он писал «Евгения Онегина», «Бориса Годунова», «Скупого рыцаря», «Моцарта и Сальери», «Пир во время чумы», «Полтаву», «Дубровского», «Песни западных славян»… Как верный товарищ, он делил с ним успехи и неудачи, радость и горе. Разве это не стоит благодарности? И как-то Пушкин сказал, что на Парнас взлетает не на заморском крылатом Пегасе, а на лихой русской тройке — морошка со снегом, стакан ледяной воды с малиновым вареньем, которые всегда стоят на его письменном столе, когда он работает, и вот этот перстень-талисман, подсказывающий рифмы.
Он повернул перстень камнем вниз, и рука легко вошла в тесную перчатку. Несмотря на хваленые рессоры, карету все-таки трясло. Пушкин прикрыл глаза и тотчас же увидел Натали. Она сидела за овальным столиком и читала письмо. Это было письмо от него, Пушкина, но адресованное не ей, а её матери. «Когда я увидел её в первый раз, красоту её едва начинали замечать в свете. Я полюбил её, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию… Я вам писал; надеялся, ждал ответа — он не приходил…
Сколько мук ожидало меня по возвращении! Ваше молчание, ваша холодность, та рассеянность и то безразличие, с какими приняла меня м-ль Натали… У меня не хватило мужества объясниться, — я уехал в Петербург в полном отчаянии. Я чувствовал, что сыграл очень смешную роль, первый раз в жизни я был робок, а робость в человеке моих лет никак не может понравиться молодой девушке в возрасте вашей дочери…
Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем её привязанность, но ни чем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия её сердца. Но, будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий, более достойный ее союз; — может быть, эти мнения и будут искренни, но уж ей они безусловно покажутся таковыми. Не возникнут ли у неё сожаления? Не будет ли тогда она смотреть на меня как на помеху, как на коварного похитителя? Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог мне свидетель, что я готов умереть за неё; но умереть для того, чтобы оставить её блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, — эта мысль для меня — ад».
Пушкин застонал. Натали вздрогнула, подняла на него глаза и вздохнула. От её вздоха, словно белые птицы, взлетели в воздух лежавшие перед ней письма.
Пушкин с трудом разбирал слова в кружившихся перед ним строчках: «Пишу тебе из Тригорского. Что это, женка? вот уже 25-ое, а я всё от тебя не имею ни строчки… Здорова ли ты, душа моя? и что мои ребятишки?.. В Михайловском нашел я всё по-старому, кроме того, что нет уж в нём няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу…» «…Не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои распечатываются и прочитываются на почте, в полиции, и так далее — охлаждает меня…»