– У, изверг! Мразь! – злобно бросил в сторону Камелькранца Копецкий и, обернувшись к товарищам, громко крикнул: – Прощайте, братья!
Больше никто пока не пострадал. Лиза объяснила потом причину «миролюбия» Фогелей. Баронесса боялась, что огласка всей истории выставит ее перед знакомыми в невыгодном свете и сделает посмешищем, а Камелькранц больше всего опасался за судьбу хозяйства. Ведь гестапо могло взять батраков, а он в самый горячий момент страды остался бы без рабочих рук.
Никогда не забуду, как наша Птичка появилась во дворе после злосчастного обеда в честь победы германских войск. Мрачная, с красными пятнами на щеках, она вошла в коровник, где лежали вздувшиеся трупы коров, постучала по тугим бокам концом огромной лакированной туфли и спросила:
– Почему она отравила их, погань проклятая?
– Н-не знаю, – пробурчал горбун.
– Как это вы не знаете, господин управляющий? – вмешалась Юлия, которая была тут же, в коровнике. – Груня обо всем написала.
– Написала? – вскипела Птичка. – Ничего не понимаю. Где записка? Почему ты скрываешь от меня, что есть записка?
– Я ничего не скрываю, Марта, – юлил горбун. – Только не знаю, куда девалась она.
– Дай записку! – подняла на управляющего неживые глазки баронесса.
Камелькранц искал дрожащими руками по всем карманам и приговаривал:
– Ей-богу, не знаю, Марта. Наверно, потерял.
– Тебе говорят, дай записку! – шептала баронесса, бледнея и облизывая тонкие губы.
Наконец управляющий отыскал записку и подал сестре. Баронесса взглянула на нее и, поморщившись, подала мне:
– Переведи!
Я перевел, делая особое ударение каждый раз на имени Камелькранца. Баронесса бросила из-под прищуренных век обжигающий взгляд на горбуна:
– Идем, Фриц, в комнату!
Они ушли, а через полчаса мы слышали, как Птичка плакала и сквозь слезы кричала:
– Вон! Тебе не стыдно? Ты разоришь меня!
Камелькранц, красный и растерянный, выскочил из замка и, не попадая руками в карманы, крикнул:
– Отто!
Я усмехнулся. Неужели Верблюжий Венок не помнит, что Отто глухонемой?
Отто, не слышал, продолжал подметать двор. Управляющий, подрагивая горбом, дернул работника за рукав, грубо начал орать:
– Ты что тут прохлаждаешься? А коров кто обдирать будет?
Отто с напряжением глядел на губы хозяина, потом, мыча, сердито ткнул рукой в сторону покойницы, лежавшей под простыней у нашего амбара.
– Пошел к черту! – орал горбун. – Надо обдирать коров!
Нас не погнали в это утро в поле. Пленные сидели около своего барака и разговаривали о чем-то, все время кивая на покойницу. В дальнем углу Юзеф с Сигизмундом сколачивали гроб. Наконец они уложили в гроб тело Груни, вышли на середину двора, и Сигизмунд громко провозгласил:
– Панове! Отдамы остатне пошаны нашей Груни![50]
Поляки стали подходить прощаться. Гроб подняли и на руках понесли со двора. Нас сопровождал Отто.
Когда все вышли, я оглянулся. В воротах, мрачно ощерившись, стоял Камелькранц в кожаном фартуке и с большим окровавленным ножом.
Путь от замка до кладбища, уже известного читателю, мы проделали в два раза медленнее. Опустили гроб в землю. Засыпали землей могилу. Один из поляков стал устанавливать в изголовье огромный крест.
– Вы – что? – вскрикнул Левка. – Надо поставить звезду!
Заремба мрачно усмехнулся:
– Гитлеровцы выбросят твою звезду в первый же день!
– А мы снова поставим, – не унимался Левка.
– А они опять выбросят…
– А мы снова поставим!
– Правильно, Левка, ты – молодец! Пусть даже смерть наша не дает им покоя. Мы и из могилы должны грозить фашистским захватчикам!
Пилы у нас не было, но Димка отыскал где-то кусок липы и, орудуя топором и ножом, ловко выстрогал из нее пятиконечную звезду. У кого-то в кармане нашелся гвоздь, и Димка прибил звездочку на крест.
Поляки разбрелись по кладбищу. Я шел за Сигизмундом. Он ходил от креста к кресту и кратко объяснял мне, почему умер тот или другой поляк. Я узнал, что ни один пленный не умер собственной смертью. Под крестами лежали расстрелянные гестаповскими палачами, самоубийцы, не выдержавшие неволи у Фогелей,